Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Прошлой ночью Либертарный Дракон не спал - объективно дурное настроение, по субъективным причинам возникшее, обложило его плотным облаком. Хотел Дракон лечь поспать в одиннадцать, но не лёг, а старую переписку с Давно Ушедшими перечитывал, сигарету от сигареты прикуривая - то матюгаясь пессимистически, то смеясь звонко, истерически, но от души. И так читал, курил, сравнивал, выписки делал, смеялся и матюгался, чай пил и кофе, шоколадом французским и селёдкой пайковой закусывая одновременно, умишком средним своим допереть пытаясь, как Милый друг его так облапошил, - что не выдержала за стенкой супруга его - Дракониха и, в кабинет в три часа ночи ворвавшись, обложила его трёхэтажным, а также, поплакав над тяжёлой долей своей, бабской, спать до утра супругу своему строго-настрого уже заказала.
И не лёг Дракон. Ни в три часа не лёг, ни в четыре, ни даже в полпятого не лёг он; а как муэдзины-то из деревни близкой, окаянными двоюродными братьями нашими населённой, соул-джаз свой во имя Милосердного по мегафонам выпевать без четверти пять зачали - так восстал Дракон от работы ночной, лютой, - с хрустом потянулся, красными глазищами в утренний туман, по полям и весям пустыни Иудейской тянущийся, всмотрелся печально - и на службу отбыл.
И не будем мы, братья, о том, что на службе у Дракона ныне творилось, рассказывать - ибо не творилось там ничего дельного, служебного то-есть. И хоть были на службе директор, замдиректора, две секретарши и три заседания - не уделил им Дракон ни словечка ласкового, ни кивка даже - а ринулся на компьютеру, аки Самсон на льва, пост написал, в экран горько уставился - и сидел в отупении так цельный день - то на восход любуясь, то, спустя часов десять - уже на закат. И боялись входить к нему и директор, и замдиректора, и две секретарши, не считая люда прочего, просто служебного. И на три заседания не пошёл Дракон, - а как входить к нему кто-то пытался, то разевал он пасть свою зубасто-нечистую - и ни словечка на библейском языке благородном никто от него, как по статусу положено, и не слыхивал даже - раздавались всё оттуда слова короткие, утробные, богомерзские, на неведомом языке Страны Северной, как Прародину драконью, снегами заполощенную, в Талмуде называют, - непечатные слова на языке непонятном доносились из пасти его окаянной.
Устал Дракон наш, ишь как зубищами-та скрипит, ишь, крыльями-та как в воздухе полощет, очами-та дивно поглядывает, - шептался люд в коридоре. И, слыша слова сочувственные, на библейском языке из коридора произносимые, откликался из комнаты персональной Дракон хриплой руганью мерзкой, трёхэтажной, на языке детства своего - кой и у гробовой доски каждый помнить будет. "В сад! Все - в саааад!" - рычал он - на директора, на замдиректора, на холуёв их, на двух секретарш и на участников трёх совещаний, и даже на красотку-эфиопку из оных, капли успокоительные ему на блюде коленопреклонённо поднёсшую.
А как пробил час - как вечер в окнах, на синеве Вечного города небесной, немыслимой, заполоскался - восстал Дракон с хрустом с кресла своего, харкнул на пол замысловато, проклял врага рода человеческого абстрактно - и, крылом взмахнув, домой направился.
А в пять пополудни, не проспав ни часика, ни минутки за всю ночь предыдущую, звёздами под безоблачным небом усыпанную, решил Дракон Дракониху свою лютую ублажить, в бассейн Нивы Иакова семейным кланом стопы её направить - бо жара несусветная на улице, от зноя сего притихшей, царила - да и взбодриться от ночи бессонной желалось. И взошли в автомобиль Драконий, японский, все строго по ранжиру - сперва Дракониха, хвост задрав, за ней Дракон нервный, очами покрасневшими от раздумий ночных в пространство дивно поглядывая, - а за ними Принцесса, кровиночка их ненаглядная, на подножку вспорхнула. Но не зря поминал Дракон всуе на службе своей накануне врага рода человеческого - склонился Рогатый рылом своим нечмстым, оскаленным, к ушку Принцессы, да и нашептал ей что-то. На каком языке нашептал - то нам неведомо, да и вам знать не нужно, бо не суть это. Не о том разговор.
И подняла крик Принцесса - к папке на колени, к рулю ближе, на сиденье переднее, ей возжелалось. Сдался Дракон, Принцессу бережно подхватил - и вперёд себя усадил. Зачем стигматы святой Терезе, вопросил однажды писатель земли далёкой - и сам же себе ответствовал: не нужны они ей, но они ей желательны. Само себе напросило семейство Драконье стигматы святой Терезы... Как оно было, братья - слушайте.
Нельзя по закону Святой земли чаду возлюбленному, юному, на переднем сиденье умещаться, бо прав вождения у него нет. И вообще каждому на сиденьи переднем, водительском, кроме самого водителя, умещаться возбраняется - будь ты папа его, водителя, будь ты бабушка его слепоглухонемая, будь ты хоть сам Господин Президент государства этого грозного.
И забыли о сем Дракон с Драконихой, на чадо своё, счастливо пузыри на переднем сиденьи пускавшее на коленях папкиных, любуясь. И подъехал автомобиль японский, вишнёвого цвета, уже к бассейну Нивы Иакова - да свистнул тут, оскалившись, Нечистый, свистая всех наверх, всю рать свою адскую, подлую. И хоть приняла рать эта облик полицейской машины с пятью полицейскими, до зубов вооружёнными, внутри машины умещавшимися - но понял Дракон, что Адом тут запахло и всей серой его. Ибо затормозили полицейские, рога и копыта под формой пряча, напротив - и ручкой сделали: подъезжай, мол, разговаривать станем. Знал Дракон, что за разговоры ждут его - под вывеской штрафа высокого соблазны адские ждут его; за душу свою бессмертную испугался он - дал газу, да и был таков.
И помчался автомобиль японский, от врага рода людского хозяев своих унося, через магометанские районы Города Золотого, взвигивая на виражах, и помчалась вслед ему машина полицейская, и черти, в ней сидящие, выли в рупор на языке святом - стой, господин наш, ибо стрелять станем. Ибо уж померещилось им, окаянным, что никакой Принцессы в машине не было и нет вовсе, а есть в машине лишь двое подозрительных - баба со взором горящим да мужик, до глаз нечистой бородой самоубийцы-шахида заросший, к тому же сумку синюю, огромную, странную, к себе бережно прижимающий, - а что уж в той сумке хранится - динамит ли, тринитротолуол ли - Бог весть. То, что в той сумке хранилось в действительности - плавки, купальники, мыла, мочалки и круг резиновый, надувной, детский - никого уже не интересовало, и не знали они о том, слуги народа, слуги адовы то-бишь - а узнали б, то не поверили...
И заносило машину, и выли, и скрипели тормоза у редких светофоров, и высыпала по ходу прошествия машин толпа магометанская, радостно подвывавшая - думали братья наши двоюродные, что не смиренная семья иудейская, в бассейн не пущенная, вдоль трассы стремилась, - мнилось им, окаянным, что сие герои их - шахиды - на машине от властей удирают. И грохотал мегафон в машине сатанинской, полицейской, и визжала Дракониха, в автомобиле японском, на виражах заносимом, запертая, и летели с рукоплещущих тротуаров камни и гнилые фрукты в преследователей, и вой "Аллах акбар!" с тротуаров же перекрывал все звуки, и орал простые русские слова Дракон, от погони уходящий, и тихо спрашивала Принцесса - "папа, папа, слышишь ли ты меня?"
Вырвалась за город, пронеслась машина Драконья вишнёвая, дивная, японская, по деревне роскошных трехэтажных арабских вилл Шуафат, по недоразумению лишь именуемой на Западе лагерем беженцев - пролетела, преследуемая уже пятью машинами слуг Сатаны, набитыми автоматчиками, и первые предупредительные выстрелы огласили окрестности Вечного города, по пустыне разносясь, треща. И пугливо шарахались по обочинам овечьи и козьи стада, и волчьи стаи, и коршуны уж кружились в бездонно-синем небе, поживу чуя, и редкие пастухи-бедуины в куфиях, зажав посохи, как офицеры - стеки на плац-парадах, отдавали честь - то ли солдатам, то ли Дракону. И охнул Дракон непечатно, в суете жизни оглянувшись назад - уж не полицейские машины, все покрышки о пустынные камни изорвавшие, неслись за ним по пятам - то военные "лендроверы" и грузовик, солдатами набитый, преследовали его. И помстилось ему, что уж танк, от учений оторванный, рыча от возбуждения, из пустыни с другой стороны к нему приближается, рыло своё на него наводя. И понял Дракон, прыгающей рукой включив радио, отчего такая честь ему выпала - сегодня дважды обстреливали террористы города наши, и погибли люди, и в каждом бородаче с сумкой мерещились новые шахиды, - пусть даже в сумке той, окромя детского круга спасательного, ничего не было, да, по здравому размышлению, и быть не могло.
И домчалась японская "субару" до поворота на город славный - Маале-Адумим, что по дороге на Мёртвое море и Иерихон, покойной Наоми Шемер воспетой, и вспомнилось Дракону в этот момент бредовое - что в городе этом обитает некто Инесса, и она уж, конечно же, их прикроет. Но грянул гром с безоблачных небес, и прямо перед машиной, на скорости в сто миль в час несшейся, опустился в образе Малах а-мавет - Ангела смерти - вертолёт. Был ли то вертолёт полицейский не то армейский, глядеть было уж недосуг. Потому как, узрев жерла пушек, на него из того геликоптера наставленных, дал Дракон по тормозам. И, выйдя на дорогу и, как сказал поэт, плюнув на талую грязь, поднял руки. И эхом разочарования плюнули себе под ноги два бедуина, сцену ту наблюдавшие с двух соседних холмов.
И кинули Дракона на капот, расставив ноги ему на ширину плеч, но тут заголосила Дракониха, зарыдала Принцесса - и автоматчики, испугавшись малых сих, его отпустили.
И поехал Дракон обратно в Город мира своим ходом, на своей машине, и почётным экскортом служили ему и "лендроверы", и грузовик с солдатами, и вертолёт, устало круги над дорогой взад-вперёд совершавший. И поехали все они тихо, почти неслышно, в Главное полицейское управление, что неподалёку от Восточного Иерусалима, и толпы ликующих братьев двоюродных, о героизме Драконовском уж наслышанных, вдоль дорог стояли и в воздух чепчики бросали. И не слугам Сатаны, заметим, выражали они восторг свой, но Дракону, от слуг сих доблестно бежавшему - и потому уже в четвертьшахиды, с их точки зрения, годившемуся.
И устало помахивал им Дракон рукой с зажатой сигаретой, о предстоящей ему поездке в Россию, к отеческим гробам, в свете ныне случившегося, размышляя.
И надеется Дракон, что отделается он всё же штрафом, бо не в гулаге всё же живём.
И всё Дневники окаянные виноваты - как обрыв на крутом вираже.
И да будет слово моё крепко.
И что теперь будет - один Аллах ведает.
И - им ирце а-шем, иншалла, барух а-Шем, Аллах акбар.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Пусть совесть не мешает ясно мыслить и пусть разум при необходимости научится отстранять совесть. (с)
Мне не нравится чувствовать себя песчинкой в жерновах прогресса. Мне не нравятся человеки по ту сторону добра и зла. И мне не нравится, когда талант от Бога лишён моральных категорий.
Схимники-подвижники, практики-экспериментаторы...
Не вижу существенной разницы между опытами, поставленными над телом живого человека, и над его душой. Пусть даже из лучших соображений. Пусть во имя повышения личной квалификации, оттачивания стиля, не имея целью причинение объекту эксперимента внешних повреждений, пусть иногда даже и во имя самого объекта.
Если человеку во имя идеала приходится делать подлость, то цена такому идеалу - дерьмо.
Однажды он увидел, как на другой стороне фиорда случился оползень. Люди рассказывали - накануне там появлялась какая-то старуха и ходила кругами против солнца, бормоча и плюясь.
В полной тишине половина горы вдруг заскользила вниз и накрыла работника, пергонявшего коз.
И лишь много мгновений спустя долетел страшный голос обвала.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Только что передали, что умерла Наоми Шемер, поэтесса. Я оторопел. Она приходила ко мне на работу, мы столько разговаривали...
Автор многих сборников стихов, жила тихо и незаметно. А песня на стихи её - "Йерушалаим шель заав" - "Золотой Иерусалим", с изумительной мелодией, ставшая известной после Шестидневной войны, - превратилась в неофициальный гимн государства.
Закладки с записками в книгах, которые она заказала в последний раз в нашем читальном зале, так до сих пор и лежат.
Я ничего уже не могу сделать для неё. Только поместить здесь русский перевод "Золотого Иерусалима", который и на четверть не отражает ни духа, ни лексики этого стихотворения.
И я не знаю, где эту песню искать в сети, чтобы дать ссылку.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Подумалось при чтении биографии Павла Флоренского. Может, в том и заключается часть любого человеческого светоча, что он - если вспоминать о перечне грехов из жизни какого-нибудь святого, - благодаря своим темным пятнам приобретает ещё больший блеск.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Впервые с начала мая у меня - хорошее настроение (вероятно, впрочем - не надолго).
Увидел - на улице два негритёнка лет пяти, из Эфиопии, прыгают через скакалочку, привезённую из России, и поют "Катюшу" на иврите.
Сбежал вниз, отнял скакалочку, буркнув : "Дайте дяде поносить!.." - и попрыгал через неё. Негритята вытаращили глаза. Я поднял голову после нескольких прыжков - вместо окон по всему дому дикие глаза соседей. Стены дома нет: одни оконные дыры, как амбразуры, и - глаза. И все молчат. Я ещё раз прыгнул, отдал скакалочку и убежал в дом.
"Приходи ещё, дядя! Вот кайф!!" (это негритята).
Поднимаясь прыжками по лестнице в свою квартиру, я увидел, как распахиваются входные двери. Соседи молча смотрят на меня. Слышно, как отставной полицейский Иеугда, с третьего этажа, из глубин квартиры кричит жене:
-Полицию! Полицию нужно вызвать! У него мозговой удар от напряжённой научной деятельности, он вчера статью в печать сдал, я видел!..
Жена - торговка кошерными курицами с городского рынка - меланхолично отвечает:
-Раз статью сдал, то нужно не в полицию, а в сумасшедший дом звонить.
Вспомнилось разное:
"Интеллигенты! Дармоеды на нашу голову! Облысели все!" (с)
"Слышно было, как в коридоре раздавались крики о том, что: "Вот он, Голый Дьявол, знаменитый эсторский палач-расчленитель!.." (с)
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Вокруг много пишут о поразительных находках в "случайных дневниках". Поразительных - в самом широком смысле этого слова. После последней по времени реконструкции дневников я два дня ходил по этим случайным. Я совершенно не понимаю, каким принципом отбора руководствуется распределительное устройство, наводящее меня на очередной случайный, но решил, что больше по ним я - не ходок. Сегодня всё же ткнул - и получил:
"Вчера гулял по Москве часов с 6 до 12 вроде... не перестаю удивляться, какой всетаки красивый это город... не то что питер или иные перди..."
Впервые в жизни у меня сработала агрессивная ксенофобия по земляческому принципу. Я написал ядовитейший комментарий объёмом в пару тысяч слов, а потом подумал - много чести, и всё стёр. Так и не отправил.
Вспомнилось:
"Само собой, Европа после Шушенского - дерьмо собачье"
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
У меня была такая подруга Света. Ровно двадцать лет назад мы с ней окончили вместе наш институт и попрощались - как выяснилось, навсегда. Она вернулась в свой Калининград, который называла "Кёниг", я остался в Питере. Потом меня призвали в армию, и судьба подкинула мне непонятно какой и на что шанс - служить меня направили как раз в Кёниг. Она об этом не знала. Я не звонил ей. Полтора года я смотрел через забор армейской части на крышу её дома. Увольнительных было мало, и я ими не пользовался. Однажды, перед самым окончанием службы, уже будучи дембелем, я всё же отпросился у начальника штаба погулять в городе. Служба была почти уже позади; через несколько дней я должен был уехать домой. Я вышел из армейских ворот и добрёл до её подъезда. Когда-то, ещё в Питере, она рассказала, где, в каком доме, в какой парадной, на каком этаже живёт. Я поднялся на третий этаж и встал перед дверью. Стоял три часа и выкурил за это время две пачки "Беломора". Мне было страшно и почему-то стыдно. Потом я спустился с лестницы и ушёл обратно в часть.
Она мне сказала сто лет назад, в другой жизни: "Над тобой довлеет вечное раскаяние за несовершённые грехи".
Её зовут Светлана Викторовна Кандаурова. Наверное, теперь, давно уже, у неё другая фамилмя. Если кто-нибудь из моих читателей, живущих в Кенигсберге, когда-нибудь случайно встретит её, то передайте, пожалуйста, от меня привет.
Кажется, сегодня у неё день рождения. А может быть, не сегодня, а в начале июля. Я уже не помню.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
В июне - июле 1980 года, после окончания первого курса института, нас послали на практику в археологическую экспедицию. Можно было выбирать, куда и с каким сотрудником Института археологии ехать. Кто-то выбрал Херсонес, кто-то - Среднюю Азию. Я поехал копать угро-финские курганы в Волосовский район Ленобласти - всегда любил историю чуди, веси, карелов, зачитывался "Калевалой"; научным руководителем был кандидат ист.наук Р., тихий алкоголик, всецело находившийся под влиянием своей жены, мужеподобной Татьяны Викторовны. Татьяна Викторовна ночами квасила с мужем чистый спирт, и под влиянием спирта в неё вселялся дух приключений; когда археолог засыпал, она отправлялась в палатку к студентам, выбирала того, кто ей на эту ночь глянулся, молча выдирала его из спального мешка и, вцепившись в избранника железными пальцами, тащила в раскоп - всё так же молча, напористо, как муравей - дохлую гусеницу. У неё была извращённая фантазия - любовью она предпочитала заниматься на вершинах погребальных курганов.
Это был погост, смешанное весско-славянское кладбище 9-го века. Мы безбожно разоряли могильники. Нас было двадцать человек, и каждый день мы срывали до основания один из курганов. Татьяна Викторовна работала наравне со всеми, вгрызаясь в сухую землю гигантской лопатой. Иногда мы находили более или менее сохранившиеся костяки охотников, женщин, детей. Детские скелеты сохранялись хуже всего. Научный руководитель трясущимися с ночной попойки руками фотографировал раскопанный курган, потом кивал жене; Татьяна Викторовна молча швыряла останки в картонные коробки, предварительно сняв с костей то, что, по мнению археологов, могло заинтересовать кафедру их Института. Студенты, столпившись вокруг, почтительно взирали на процесс.
Парни жили в палатке, девочки - в старом, покосившемся сарае, стоявшем между полем, где находились погребения, и ближним лесом. В сарае обитала древняя старуха, за гроши сдавшая студенткам единственную комнату. Археологов она ненавидела. Мимо Татьяны Викторовны и её мужа проходила, как мимо пустого места; я понял, почему, лишь после того, как увидел её, стоявшую возле грузовика, куда грузились картонные коробки с костями умерших тысячу лет назад. Коробки складывались в кузов грузовика, как маленькие гробы, щтабелями. Старуха мелко крестилась и бормотала одно слово: "Бляди..." У неё слегка тряслась голова.
Девятого июля, под вечер, мы закончили раскапывать маленький курган, стоявший несколько особняком от других. Я подошёл к границе раскопа. Передо мной лежал на спине маленький скелет, совершенно сохранившийся, в странном одеянии. Скелет изумительно сохранился вместе с одеждой - и я услышал, как захрустел пальцами наш начрук и радостно зарычала без слов Татьяна Викторовна. Это была удивительная, редчайшая удача. Сохранилось всё, можно было разглядеть даже цвета одежд, покрывавших кости. Бусы на шее, серебряный головной убор... Светлые завитки волос выбивались из-под него. Ветер теребил их - впервые за тысячу лет. Скелет пустыми глазницами смотрел на быстро темнеющее небо, где уже загорались первые звёзды. Мы раскопали захоронение невесты.
Отчего она умерла? Кто приходил к ней на могилу, кто лежал и плакал на погребальном кургане? Мать, сестры, жених? Ей, бляди, было не больше 12-и лет, сказала Татьяна Викторовна, покачиваясь и дыша вчерашним перегаром.
Со скелета с предосторожностями сняли погребальный наряд, бусы и подвенечный убор. Уже совсем стемнело, и покойницу оставили на ночь в могиле.
В полночь мы проснулись от гогота. В поле мелькали факелы и прыгали тени. Я пригляделся и узнал парней из моей группы. За ближней стенкой мертвым сном с устатку спал руководитель экспедиции. На ближнем кургане рычала и хрипела его жена. Я вылез из палтки, пошёл в поле и, пробираясь между курганами, вышел на факелы. Пьяные студенты вытащили из раскопа скелет невесты и разбросали кости по полю. Они прыгали, гоготали и матерились, подбадривая двоих - Валерку и Костю, бегавших между могилами. Они играли в футбол. Они играли в футбол маленьким черепом, у которого сохранились все зубы. Одуряюще пахли травы полыни. При свете факела я нагнулся и подобрал с земли прядку светлых волос.
Я не сдал её наутро, её не уложили в картонный ящик, не отправили в Институт археологии. Я сохранил её.
Сегодня ночью мне не спалось. Копаясь в домашнем архиве, я наткнулся на старый раздавленный спичечный коробок. В нём лежала светлая прядь. И я вспомнил девятое июля душного Олимпийского лета.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Споры о Светлом и Тёмном, о добре и зле, о нравственности и морали, об индивидуализме и альтруизме, об уходе в себя и уходе в народ. Уже две дискуссии в двух знакомых дневниках - в одном с полсотни комментариев, в другом - за девяносто, не считая дискуссий в тех дневниках, которых я не читал. Если бы я был художником или хотя бы рисовальщиком, то изобразил бы самого себя - голову с гигантской смердящей трубкой в зубах, - голову, бессмысленно глядящую в фолиант, лежащий на краю стола, из строк которого тянутся вверх корни фигового дерева.
Я потерял нить рассуждений. Нравственный закон под вопросом - над всем почему-то довлеет Дао.
"Моё недоумение разделяла вся Европа. А бабушка моя, глухонемая, с печки мне говорит: "Вот видишь, как далеко зашла ты, Дашенька, в поисках своего "я"!" (с)
Люди, ведь завтра - 22 июня. Вот об этом кто-нибудь помнит?
Я родился в доме №26\28 по Каменноостровскому (бывшему Кировскому) проспекту Петербурга. При царе это был доходный дом, он интересен своей архитектурой, а также тем, что в разные исторические эпохи его населяла интересная публика - писатели, музыканты, учёные, купцы-коннозаводчики, партийная элита. В 20-х годах в квартире напротив нашей парадной жил Зиновьев. Отсюда, из той же парадной, однажды утром уехал на смерть Киров. В конце 30-х годов большая часть квартир дома пустовала - оттуда взяли всех жильцов. Во время блокады вымерли почти все те, кто ещё оставался, и дом на несколько лет обезлюдел. После войны постепенно дом населила новая публика - в основном, советская интеллигенция. Квартиру №101, где в 9-метровой комнате я жил с моими родителями, по странному стечению обстоятельств, населяли только родственники. Здесь жили мои дедушка с бабушкой, двоюродные тётки и дядья. Моя родная тётка обитала в закутке в центральном коридоре, где до революции было спальное место прислуги. Комнат в квартире было несметное количество, и я в детстве, помню, ездил по полутёмному коридору на трехколесном велосипеде, и путь мимо дверей жилых комнат казался бесконечным.
Окна всех квартир выходили на внутренние дворы - знаменитые петербургские "дворы-колодцы". Маленьким я часами стоял на подоконнике в нашей комнатке, впитывая синеющие сумерки снаружи, и тоскливо-сиротское ощущение от старого города, преследующее меня до сих пор, неразрывно связано с этими глухими дворами.
Дом занимал гигантское пространство в несколько квадратных километров. Бесконечные арочные переходы, в которых я гулял в 3, в 4 года, ведущие из двора во двор, образовывали настоящий город. Однажды, мне было пять лет, я зимним вечером заблудился в этих дворах и не мог найти выхода несколько часов. Помню пронзительное ощущение беспросветного ужаса, являющегося мне до сих пор во сне, - и тогда я, не просыпаясь, скулю как собачонка. Стою посреди узкого двора, задрав голову, глядя мимо высочайших кирпичных, ободранных стен на быстро темнеющий кружок неба, в котором в ранних, холодных ленинградских сумерках зажигаются первые звёзды, и кричу, и ни одно окно не открывается.
Мой Петербург - в этих дворах и в переходах между ними, ведущих от шумного Каменноостровского проспекта до тихой Кронверкской улицы.
Наш двор за полированными колоннами красного гранита, с угасшим вскоре после революции фонтаном - первое отчетливое воспоминание моей жизни. К этому двору, к парадной с высоченными дверями, со светильником кованого железа под старинно завитым козырьком, я возвращаюсь снова и снова - в памяти, во снах, наяву. Приезжая в Город раз в несколько лет, я на следующий же день, как в паломничество устремляюсь сюда - выходя из метро "Петроградская", медленно бредя мимо сквера, подхожу к гранитным колоннам напротив улицы Рентгена, ведущим в глубь двора. Здесь я вынимаю сигарету, закуриваю, и прежде чем зайти во двор - оглядываюсь по сторонам. Вспоминаю, что именно здесь, в преддверии, происходили съёмки многих постсоветских фильмов, где героями всегда почему-то выступали жулики, воры, удачливые предприниматели и убийцы нового поколения. Здесь, у выхода на Каменноостровский, и во дворе, в нашей парадной, на нашей лестнице, снимали фильм "Гений" с Абдуловым и Смоктуновским, здесь же проходили съёмки сериала "Бандитский Петербург". Я захожу во двор, в чахлый скверик у угасшего почти век назад фонтана, сажусь на обшарпанную скамейку и вглядываюсь в окна нашей бывшей квартиры. Смотрю, не отрываясь - час, два, три часа, прикуривая сигареты одну от другой. Мне мерещится, что не только люди влияют на город и на дома, но и сами дома влияют на людей...
Столетие назад изготовленные светильники-фонари над парадными - наверное, единственное, что сохранилось со времён постройки моего Дома и ещё не подверглось разрушению временем. Со стен падают слои штукатурки. Ещё чуть-чуть - и полетят орнаменты стен. Я, не отрываясь, смотрю на окно комнаты на втором этаже, где в гигантской коммунальной квартире я появился на свет.
"Здесь в окне по утрам просыпается свет.
Здесь мне всё, как слепому, наощупь знакомо.
Уезжаю из дома. Уезжаю из дома.
Уезжаю из дома, которого нет".
Приезжая в Россию на несколько дней, один раз в несколько лет, приезжая в мой Город, приходя в этот двор, я всегда открывал тяжёлую, скрипучую дверь старой парадной и поднимался на полпролёта вверх - к квартире 101. Я ходил по площадке второго этажа, под дверью, забирался с ногами на высокий подоконник, сидел там долго, вглядываясь во двор, где, кажется, ещё до моего рождения остановилось время. Там не изменилось ничего. Я снова был маленьким мальчиком, я так же тянул шею, свешивая голову набок, немного влево, и следил за ободранной кошкой, переходившей двор наискосок, через лужи и залежи грязной щебенки. Потом, усталый, словно проделал невесть какую работу, я крадучись подходил к двери моей бывшей квартиры, гладил оставшийся с тех времён кожаный дермантин, которым дверь была и осталась обита - и, глотая комок в горле, спускался со ступеней обратно во двор. Шаги многих поколений петербуржцев выбили в этих гранитных ступенях колеи и отшлифовали их до матового блеска.
Один только раз я осмелился позвонить в ту дверь. Я больше никогда не повторю эту попытку.
В 1997-м году, в июне, я нажал на кнопку звонка. Мне приоткрыли дверь. Я, всматриваясь в синеющий сумерек моего коридора, не глядя на того, кто открыл мне, торопливо сказал, что родился в этом доме, в этой квартире, я давно не живу в России, я хотел бы пройти по квартире, зайти в комнату, где жил с папой и мамой.
-Нечего тут смотреть, - негромко ответили мне. Я изумлённо перевёл глаза на того, кто стоял внутри. Низенький, какой-то квадратный человечек с лицом монголоида, стоял, придерживая дверь одной рукой, а другую держа в кармане просторных штанов. Он пристально смотрел на меня.
-Я только... - беспомощно сказал я и качнулся вперёд.
-Пошёл вон, - так же негромко, очень спокойно ответил человек. Я, вновь уже было устремившийся взглядом вглубь коридора, перевёл глаза на сказавшего это. Он глядел на меня, прищурив узкие глаза, с какой-то затаённой угрозой.
-Вы... - вновь начал я и поставил ногу на порог. В следующий момент его рука, находившаяся до того в кармане, оказалась на уровне моего лица. На долю секунды я почувствовал прикосновение коротеньких железных пальцев к моим щекам, и одновременно с этим ощутил плавный толчок в грудь. Толчок был не очень силен, но я отлетел от двери метра на полтора. Через секунду дверь с грохотом захлопнулась. В парадном ещё несколько секунд стояло гулкое эхо. Я спустился во двор.
С тех пор я был в Городе ещё дважды. В следующее посещение меня уже не пустили зайти даже в парадное: там теперь стояла привратница.
Я пришёл в свой двор ещё и в позапрошлом году, в декабре. Я даже не подходил к парадному. Я сел на обледенелую скамейку у занесённого снегом фонтана и два с половиной часа, прикуривая сигареты одну от другой и ломая спички, не отрываясь глядел на мои окна, в которых не было света.
"На уровне второго этажа.
И если вслушаться, то долетают гаммы,
Сначала гаммы, а потом слова.
Когда стемнеет, там засветят лампу.
Терпение, и я увижу всех".
В этом году, в августе, я снова буду в Городе, и снова пойду туда.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
В "Записках из подполья" Достоевский писал:
"Господа, положим, человек не глуп... Но если и не глуп, то всё-таки чудовищно неблагодарен! Неблагодарен феноменально. Я даже думаю, что самое лучшее определение человека - это: существо на двух ногах и неблагодарное".
В сборнике "Хасидские истории о Холокосте" приводится свидетельство бывшей узницы Берген-Бельзена Шилы Гамс:
"Рабби Гросс, хасид из Словакии, учил нас молитсься в лагере. Я не знаю, записана ли та молитва в каком-нибудь молитвеннике, то-есть действительно ли она существовала до эры крематориев и концлагерей - до времени, когда жизнь поглотилась смертью, когда смерть казалась единственной связующей нитью с тем нормальным миром, который ушёл в вечность. Это была молитва, которая, казалось, зародилась из пепла заживо сожженных - молитва из долины смертной тени, поглотившей живую душу. Мы молились этой молитвой каждый миг нашего ужасного существования. Она давала нам так много надежды, так много сил, так много света. Но однажды, уже после войны, я заметила, что слова той молитвы постепенно забываются мной. Так оказалось, что сегодня я не могу вспомнить ни одного из них."
Майка, ты просто редиска. Я тебе русским языком сто раз говорил: в мире есть порядка полумиллиона официальных (с корочками) писателей; из них примерно половина - вообще не писатели (даром что они официальные), а просто пИсатели. Из остальных можно выделить Великих (одиночки), просто Хороших (довольно много) и обычных (основная масса составляющих ту, вторую половину). Не рискуя причислять тебя к Великим, тем не менее замечу, что порядка полутора десятков твоих новелл вполне заслуживают того, чтобы их автора причислили к светлому лику писателей Хороших. Т.е., говоря русским языком, я бы эти полтора десятка, если бы от меня зависело, издал бы отдельным сборником - как творчество Хорошего писателя, не желающего в силу врождённого упрямства и чувства ложной скромности признать себя таковым.
Боже мой, сколько издают в мире муры, сущей чепухи, отходов жизнедеятельности всевозможных Союзов писателей, сколько окололитературного шлака издают! Этим шлаком можно было бы просто подтереться - но удерживает опасение поранить себе нежную задницу. И вот появляется скромный человек, не понимающий, что серией своих рассказов он, человек, являет миру в лице узкого круга виртуальных читателей подлинную литературу.
Подчёркиваю: речь, естественно, идёт вовсе не о всех твоих произведениях. Речь, само собой разумеется, идёт лишь о некоторых из них, причём даже о меньшей части. Строгим ревнителям нравственности и оберегателям литературного русского языка от ненормативной лексики мы скажем словами французского писателя Франсуа Бордо:
-Лицам с уксусным выражением лица и девицам из церковного хора было бы опасно путешествовать на нашем корабле.
В советское время я знавал одного среднеазиатского писателя, который был не просто писателем - членом секретариата местного Союза писателей был он. Он карал и миловал, он вельможной рукой своей раздавал литературные премии, квартиры, дачи и машины менее удачливым членам того Союза, который он по праву и от души считал именно своим. Он считал себя писателем на том лишь основании, что написал в своей жизни (он ли написал? вот вопрос!) единственную книгу - выпустил полумиллионным тиражом роскошно изданный том - подарочное издание, название которого я, вполне вероятно, перепутал за давностью лет; нечто вроде "Борьбы за изучение творческого наследия Л.И.Брежнева в кочевьях горной Каракалпакии в 1966-1982 гг." Мы не будем обсуждать этого произведения, мы не для того здесь собрались (тем более что текст оригинала найти не представляется возможным - том этот давно уже изъят из всех библиотек, т.к. автор его был судим и расстрелян за казнокрадство, мир праху его).
Я вспомнил этого несчастного в качестве элементарного противопоставления явлению под ником Язва Адекватная; в качестве несоответствия творческой потенции некоторых вполне материально благополучных членов секретариатов Союзов писателей - и некоторых не-членов никаких Союзов, являющихся подлинными писателями.
Последних - мало, и они скромны.
Представитель этого меньшинства, присутствующий на сайте виртуальных Дневников, в ответ на подобные заявления лишь счастливо-смущённо посмеивается, отрицательно тряся головой. Из чистого упрямства и присущего ему чувства ложной скромности, замечу в скобках.
Как хочешь.
Больше русским языком я говорить не буду. Мне жаль потраченного на убеждения и уговоры времени.
Нет правды и не будет.
Nau taisnibus un ne bustas, если тебе так понятнее.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
"До него вдруг дошло: боже мой, да ведь эти сопляки всерьёз полагают, что я пишу только о подонках, что я всех считаю подонками, но они же ничего не поняли, да и откуда им понять, это же дети, странные дети, болезненно-умные дети, но всего лишь дети, с детским жизненным опытом и с детским знанием людей плюс куча прочитанных книг, с детским идеализмом и с детским стремлением разложить всё это по полочкам с табличками "плохо" и "хорошо"