Убитый поселенец - племянник моей сотрудницы Узит. 32 года. Пятеро детей остались. Проснулся парень по имени Эвьятар утром в своей постели - вечер встретит уже на кладбище. Так и живём.
НОЧЬЮ читать дальшеЖизнь – кошмарик за кошмариком, Медленная гибель тел... День пустой воздушным шариком В поднебесье улетел.
Ночь на землю опускается, Лист опал с календаря. Пьяная сосна качается В слабом свете фонаря.
Тени страшные и странные Заскользили по стене. Слышу новости экранные – Видно, все же быть войне.
Все событья в мире скушные: Пьет Москва, шалит Магриб, Богатеют янки ушлые, Над Сеулом вырос гриб...
В сизом мареве предутреннем День последний мой зачат.
Как же в мире этом муторном Страшно оставлять внучат!
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
У меня лично сегодня аутоассоциация с Касиги Ябу-саном. То есть я хотел бы суметь, как он. Разумеется, не смогу: две приснопамятные жалкие попытки сравниться с силой духа настоящего самуря успехом не увенчались. Даже если вообразить, что такое можно было бы провернуть, пока несут сакэ. Даже если его уже принесли, даже если бы я сходу влил его в себя в размере трёх пинт.
А вы говорите - Дон Кихот...
Пускай это будет за день второй, уже загодя.
* * * День третий
Покойный поэт Леонид Иоффе привёз с собой из России неплохую библиотеку, в которой почётное место занимали редкие букинистические издания. Однажды, находясь у него дома, я меланхолично переходил от полки к полке, и вот взор мой упёрся в толстую книгу в старинном переплёте. Я вытащил её с большим трудом, так плотно она стояла, буквально вбитая в ряд других книг. Это был дореволюционный перевод Ivanhoe - "Айвенго", но понял я это не сразу. На титульном листе значилось: "Ивангое, или Возвращение из Крестовых походов".
Под большим впечатлением я вернулся домой. читать дальшеДома никого не было, кроме тёщи, ныне уже покойной, как и поэт Леонид Иоффе. Мне необходимо было поделиться с кем-нибудь, и я рассказал ей о находке, упирая на то, что имя уж больно чудовищное. Тёща не только не уловила соли, она, как я думаю, вообще не читала Вальтера Скотта, но выслушала мой возбуждённый рассказ со смирением, всегда охватывавшим её, когда я при ней рассуждал о вещах непонятных. Скорее, это было чувство неловкости за меня. Когда вечером вернулись остальные домашние и спросили, как прошёл день и что было нового, тёща сказала, что я пошёл в гости и там увидел книжку о каком-то своём знакомом Иване-гое. Много лет после этого домашние, находясь в добром расположениии духа, именовали меня только так: "Наш Иван-гой пошёл на писательское собрание", "Иван-гой опять нажрался". Гриша Трестман призывал меня воспринимать это с юмором: "Всё-таки тебя именуют Айвенго, а не хорьком". Я отвечал ему, что не чувствую абсолютно никакой внутренней связи между собой и блудным сыном Седрика Сакса, и если уж имею нечто психологически общее с кем-то из героев романа, так, скорее, с Исааком из Йорка. - "А я - с Исааком из Нью-Йорка", - немедленно говорил Гриша и почему-то начинал при этом дико смеяться. Вы спросите, какая связь между Ивангоэ и Дон Кихотом? Ровно такая, как в истории, рассказанной Губерманом.
читать дальшеМоя теща отмечала день рождения Крученыха, еще был жив этот знаменитый некогда футурист, и я во все глаза смотрел на маленького сухого старичка, воплощенную память российского Возрождения, оборванного и обрубленного круто. И не я один, естественно, смотрел на старичка такими же музейного почтения глазами. Очень странно было, что еще мог разговаривать и явно удовольствие от жизни получал этот реликтовый остаток той мифической эпохи. За столом народу было много, шел несвязный общий разговор, и вдруг одна старушка, писательница Лидия Григорьевна Бать (как-то сказал Светлов, что у нее вместо фамилии – глагол) по-гимназически восторженно спросила-воскликнула:
– Алексей Елисеевич, я все хочу у вас спросить: а Блока вы живого видели? Или встречали?
Крученых медленно намазал блин икрой, вкусно отправил его в рот, немного пожевал и наставительно сказал:
– Однажды я был на обеде у Владимира Галактионовича Короленко, и Владимир Галактионович мне сказал: когда я ем, я глух и нем.
И замолчал. И все какое-то мгновение недоуменно помолчали. Лидия Григорьевна нарушила тишину первая:
– А Блок? – спросила она. – А Блока там не было, – ответил Крученых.
читать дальшеСопротивление - это не акт героизма, не "безумство храбрых", не шествование за кем бы то ни было и даже не акт отчаяния. Сопротивление - это не только законная, но и естественная, как инстинкт самосохранения или продолжения рода, реакция наделенного самоосознанием человеческого организма. И как раз именно фактор "троих детей" делает его особенно насущным.
Вот только, умоляю, никакого такого революционного аскетизма! Никаких суровых взглядов, сомкнутых челюстей и неритмично пляшущих желваков. Никакого спанья на гвоздях. Никакого лихорадочного блеска в глазах и впалых корчагинских щек. И давайте как-нибудь без пламенного тифозного бреда. Без розовой пены на губах и серного дыма из ушей.
Там, где все это будет, не будет меня. Вкус, в том числе и поведенческий, - это то, чему еще можно доверять безусловно. Иных критериев правоты я лично не вижу. Включая даже и честность, потому что безукоризненно честным бывает и маньяк. А не пошлым он не бывает.
И никакого, пожалуйста, седьмой заварки провинциального ницшеанства с его "да, смерть" или "и как один умрем". Нет, мы не умрем, не доставим никому такого удовольствия.
Напротив, мы будем жить долго, желательно бесконечно долго. Потому что у нас у всех есть еще одна неотменяемая обязанность: как можно дольше иметь эту прекрасную возможность - радовать друг друга и друг другу радоваться. Мы обязаны - просто по законам всепобеждающей жизни - пережить всю эту нежить.
читать дальшеПотому что на наших глазах и с нашим участием в очередной раз разворачивается старинная мистерия под названием "Прение живота со смертию". В той мистерии побеждала смерть. Но пора бы уже победить и "животу", то есть жизни. Это стоит усилий.
Нет, нет, никакого мертвецкого аскетизма!
Хорошо и незло шутить друг над другом и, главное, над самими собой. Угощать друг друга вкусной едой и выпивать не вгоняющие в злобу напитки. Весело и непредвзято глядеть по сторонам. Радоваться хорошей погоде и симпатичным физиономиям, попадающимся навстречу. Слушать прекрасную музыку и запоминать наизусть прекрасные стихи. Перечитывать любимые книги и как можно чаще вспоминать блаженные моменты нашего неповторимого детства.
Мы живые, веселые, открытые, постоянно готовые к радости, к сочувствию, к состраданию, к острым мгновениям смертельной, но очищающей душу тоски и такого накала счастья, которое никто и никогда не сумеет даже приблизительно описать в школьном сочинении на соответствующую тему.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
я называю персонажа, с которым вы у меня почему-то ассоциируетесь, а вы целую неделю публикуете об этом персонаже что-то. Не обязательно картинки, можно картинки, а можно фразы, музыку, видео, свои и чужие занудные размышления — что хотите, но каждый день.
Это я не про всех, это я про себя. В том смысле, что Богданова озадачила ассоциацией с Дон Кихотом. Сразу говорю, что ничего общего у меня с этим благородным персонажем не было, нет и не предвидится. Но ассоциации - вещь неуправляемая.
читать дальшеОдин только раз я прочитал роман и больше никогда к нему не возвращался. Фильм тоже посмотрел - в детстве; мне было так жалко благородного дона, что я немножко поплакал в уголке, и моя бравая прабабушка, прошедшая в своей долгой жизни Крым, рым и медные трубы, сразу же громогласно объявила, что ребёнок сентиментален. Санчо Панса мне всегда напоминал Арамиса - такой же, биг пардон, хитровыебанный себе на уме. Это тоже неуправляемая ассоциация. Как и в случае с Дон Кихотом - косвенная.
Фразы? Картинки? Да ещё и каждый день... Летом 2004 года, как ещё помнят, наверное, некоторые @ветераны (тогда это вызвало немалый шухер), я гостевал у папы с мамой в Городе-на-Неве. Ко мне из первопрестольной приехала знакомиться Мумрик. Мы пошли гулять в Парк победы. Блуждая по дорожкам и сидя на скамейках под тополями, мы говорили о философии. Или об истории. Или о литературе. В общем, мы много о чём говорили, но сейчас это не суть важно. В парке имелись (до сих пор, думаю, имеются) всякие качели-карусели, чёртовы колёса, колесо обозрения, американские горки, гигантские шаги и прочие мирские развлечения. Поговорив о необходимости духовного самосовершенствованиия, Мумрик возжелала для разнообразия пережить физический экстрим, для чего совершенно необходимо было оказаться в экзистенциальной ситуации. Парк щедро предоставлял посетителям такую возможность. Московская гостья выбрала гигантские шаги, или я уже не помню, как это называется. Такие, знаете, кабины, куда забирается несколько человек, кабины эти начинают раскачиваться всё сильнее и сильнее, потом влетают выше крон деревьев, раз - и переворачиваются, и сидящие в них на секунду зависают вниз головой, после чего - ууууух, и с высоты метров пятидесяти несутся к земле с нарастающей скоростью, а потом всё быстрее и быстрее, и пошло-поехало, и кабины описывают круги, и люди в них переживают, как я понял, духовные озарения. Наверное, это аттракцион для экзистенциалистов, иначе я не понимаю, для чего эта хрень вообще выдумана. Ну, может, ещё для космонавтов. Типа вертикальной центрифуги. Хотя у космонавтов, вероятно, есть свой Космический городок, и они тренируются именно в нём, в парке я ни одного космонавта не видел, - в общем, не знаю я. Мумрик спустилась оттуда совершенно нормальная, безо всякой дрожи в коленках, и рассказала, что духовное озарение у всех участников было потрясающим, просто дзеновским. Например, какая-то толстая тётка, зависнувшая вниз головой, на одной ноте визжала всё время сеанса одну и ту же фразу: "ГОСПОДИ ИСУСЕ СВЯТЫЕ УГОДНИКИ БЛЯДЬ СНИМИТЕ МЕНЯ ОТСЮДА!!!" Какое отношение это имеет к Дон Кихоту? Как я уже предупредил - чисто косвенное. Если бы я был Ламанчским, то полез бы переживать духовные озарения вместе с Мумриком и толстой тёткой. Но я остался внизу. Я старался уговорить сам себя, что на мне лежит большая ответственность - дочка трёх с половиной лет, которую я держу за руку, а детей на эту аттракцию не пускают, - но в глубине души знал, что это всё тируцим, как говаривал Моисей, споря с нежелавшими уходить из Египта - пустые отговорки. На самом деле я не полез на это чёртово колесо потому, что никогда не был и не буду Дон Кихотом.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Когда я получаю письма от автора с дифирамбами в мой адрес, среди которых не последнее место занимают именины сердца и обращения переходят в стадию Ваше высокоблагородие, то заранее проникаюсь к автору неприязнью. В таких случаях у меня начинают ныть зубы. Мне кажется, что и человек он глуповатый, и автор хреновый. И даже благоприятное впечатление от первого личного контакта почему-то не в состоянии разрушить сложившийся имидж. А потом беру книжку и убеждаюсь, что и человек он неглупый, и автор хороший. А в данном случае - просто превосходный. И наоборот, если я заранее нахожусь в предвкушении общения с автором и возлагаю на это общение большие надежды, то в итоге получается, что гора родила мышь. Странная такая корреляция.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Юлий Ким, "В Израиле"
В Израиле мне хорошо, и я знаю почему. читать дальшеВ России мне тоже хорошо, но по другим причинам. Израиль мне страна, а Россия мне родня. Дорога моей жизни, видать, заранее имела в виду пройти через Израиль и потому, для репетиции, в начале юности прошла через солнечную Туркмению, где летом +40 - обычное дело. Плюс древние минареты, плавные верблюды, юркие ящерицы и всяческая скорпионь, драгоценность воды и тени - и роскошные рыночные развалы в сего: пёстрого, вкусного, сочного и недорогого, в сопровождении праздничного многоголосья и рекламных воплей. Восток, одним словом.
Правда, среднеазиатские дамы любят одеваться в радостный полосатый разноцвет, а израильские - традиционно носят тёмные или белые моно. Сказывается близость к строгим небесам. К хорошему привыкаешь быстро. Из Москвы слетать в Израиль стало как съездить в Питер. И столь же естественно стало для меня - жить и в Иерусалиме, и в Москве, где я иду себе по Пресне мимо метро к парку прогуливать свои немолодые ноги (четыре раза по периметру под сенью тополей и дубов - как раз час) - так и в Иерусалиме я иду себе по просторной улице Ганенет, которая впадает тоже в парк, только хвойный, окутавший пушистой шапкой целую гору, которую за час всю не обойдёшь. И, как в Москве, где я, возвращаясь домой, захожу в свой "Народный гастроном" захватить пакет черешневого сока, так и в Иерусалиме, идя из парка, навещаю свой "Ап-Таун" за соком из той же черешни той же украинской фирмы.
И там и там у меня небольшая квартирка, где у плиты и у компьютера хлопочет одна и та же моя Лизавета, и там и там. На этом сходство заканчивается. В Израиле я оказался уже после Дании и Франции. Хотя предполагал, что знакомство с заграницей начнётся именно с Израиля, где столько поселилось нашего народу, а особенно нашего брата шестидесятника, откуда в горбачёвские времена так и посыпались звонки, приветы и приглашения. Однако, первой моей заграницей - так уж вышло - оказалась Дания. Я её почти всю проехал на переднем сидении просторного автобуса, перевозившего взад-назад нашу писательскую группу, и вдоволь насмотрелся этого непрерывного видового широкоформатного цветного фильма о прекрасной Европе, где так удобно и безопасно жить человеку.
Через год был Париж, город-музей, город экипажей и карет, цилиндров и котелков, мопассановских усов и ришельевских эспаньолок, город, чьи жители - тоже туристы. Только в парадные дни, когда по нём скачут на лошадях костюмированные драгуны с уланами, он становится, на миг, самим собой, и тогда его мраморные тритоны трубят в свои раковины охотно и по-настоящему. Дошёл черёд и до Израиля. Через год. Потом уж были и Штаты, и Германия, и Канада, но всё это была заграница, как Дания с Парижем, а Израиль - нет. Хотя он вроде бы позаграничнее (поэкзотичнее) прекрасных стран Европы. Но о них я всё-таки кое-что знал, по книжкам, фильмам и Прибалтике. А что я знал об Израиле? Ничего. И вот он предо мною.
Меня по нему водили, возили, таскали и прогуливали наши бывшие москвичи, питерцы и харьковчане - как, впрочем, и по Америке-Канаде. Но здешние-то таскали и гуляли меня по своей земле. По своей - не только в смысле паспорта и гражданства. А по чувству. Наши американские или европейские - приживалы. Здешние - свои. И вся иерусалимская экзотика с её двумя базарами (еврейским и арабским), двадцатью двумя конфессиями, с верблюдами и пейсами, с пальмами и кактусами, с мечетями, могендовидами и крестами - всё это для наших здешних такое же своё, каким были для них когда-то Кремль с Василием Блаженным или Нева с Петром на бронзовом коне. Вот почему Израиль не заграница.
И немало есть знакомых, которые, приехав поначалу в Израиль, потом переехали в какую-нибудь Канаду, и вот, угнездившись в Торонто, прочно и навсегда, они ежегодно в отпуск ездят на родину - где с наслаждением погружаются в любимый иврит, а заодно в Средиземное-Красное-Солёное (оно же Мёртвое) море. А? 40 лет в России, 20 лет в Канаде, а между ними всего-то лет пять в Израиле. И всё-таки родина - он.
Что меня сразу пронзило, это что Израиль - рукотворная страна. Вечнозелёный рай, широкой полосою идущий вдоль средиземного берега от Тель-Авива до Хайфы, полный прудов, полный рыбы, шумящий эвкалиптами и цветущий миндалём. Пронизанный тремя скоростными автострадами - короче, текущий мёдом и млеком - он весь устроен евреями на месте длинного гниловатого болота, плодящего болезни и мошкару. Хвойные леса, окутавшие Израиль от севера до Иудеи, все посажены евреями. Огромные плантации, малахитовыми прямоугольниками лежащие меж холмами, выдают по два урожая в год - и всё это благодаря щедрому солнцу и капельному орошению. Это когда вода с питательным раствором подаётся через длинные тонкие чёрненькие шланги каждому корню каждого фрукта-овоща-злака, образуя влажное пятно, достаточное для его насыщения, а спустя время подаётся опять, по команде компьютера. Почти стопроцентный КПД - в отличие от знакомого нам арычного полива, который больше половины воды просаживает мимо цели. Небось, капая на хлопок по-израильски экономно, возможно было сохранить Аральское море. До которого ни Аму, ни Сыр-Дарья не смогли дотащить свои жёлтые воды, расхищенные по дороге хлопкоробами для победных отчётов перед Москвой.
Неискоренимая привычка людей - ради сегодняшней пользы жертвовать будущим. Например: ради тысячи капризных баб истребить всего соболя. Или прошлым. Например, ради десятка гаражей разорить старинное кладбище. Буковский в каком-то интервью сказал, что сейчас интереснее всего живут Россия и Израиль. То есть, как я понял, обоих отличает интенсивность событий, противоречий и перемен, конфликтная напряженность, высокий общеэнергетический градус жизни - нет, всё-таки не держится сопоставление: чувство симпатии к Израилю перевешивает чашку с чувством боязни и жалости по отношению к матушке Руси. Потому что Израиль действительно в кольце врагов, а матушка - как всегда враг самой себе.
Хотя в Израиле то же самое сплошь говорят и об Израиле, главным образом, наши "русские". Что он губит себя непрерывными уступками, что стремительно движется к самоуничтожению. Что через 5 (или 10, или 30) лет не будет на карте мира этого государства. Но пессимизм прогнозов сильно расходится с наглядной кипучей жизнью, всегда готовой к празднику, как и к отпору. О празднике. Я так понимаю, это заложено в самом иудаизме: жизнь - это дар Божий, которым надлежит дорожить и которому надо радоваться. И когда я слышу, как шахид гордо говорит: "Мы победим, потому что не боимся смерти", и когда я вижу, как Израиль затевает целую войну, чтобы вызволить из плена пару своих солдат, я чувствую серьёзную разницу в отношении к жизни у одних и других. Для праздника у евреев огромный арсенал общих песен и плясок. Едешь в такси, водила включает музыку и подпевает каждой песне. Любой водила любого такси или автобуса. Причём часть репертуара звучит на музыке советских композиторов (тексты само собой свои). Что до общих танцев, то вот ярчайшее воспоминание.
В Тверии, на берегу озера Кинерет (оно же Галилейское, Тивериадское и просто Генисарет), ночью, при ярком свете фонарей и реклам, иду по набережной, дыша тёплой влагой вкусного воздуха, и вдруг вижу: невысокий, лет 50, шустрый толстячок быстро расставляет по бордюру парапета небольшие динамики небольшого магнитофона, щелкнув кнопкой, включает музыку, и на первых тактах он сразу же показывает несколько простых движений. И к нему сходу пристраиваются люди, уже знающие, как это танцуется, а движения-то простые, повторить и запомнить ничего не стоит. И мигом заводится хоровод - сперва в одно кольцо. А там и в двойное, и в тройное. С переменой партнёров, с поворотами и прихлопами-притопами - этакое ритмическое хождение. Причём каждый сам по себе и в то же время все вместе. Всех возрастов и оттенков. От кудрявых до лысых. От блондинов до эфиопов. И этот танцующий магнит неуклонно втягивает в себя всякого, кто приблизится. Не успеешь оглянуться, как ты уже между ними, с независимым выражением лица, уже уверенно не боясь ошибиться - четыре шага вправо, оборот, хлоп, хлоп, четыре влево, оборот, теперь прямо - настолько уже в рисунке, что позволяешь себе этакое небрежное изящество.
Когда-то в Союзе школьники разучивали вальсы, полечки и па д'эспань (падыспанец), это были наши "культурные танцы", самозабвенно любимые. Вот так же самозабвенно танцуют евреи на площадях в своих хороводах. Так посетило меня чувство израильского народа.
Чувство израильской земли начинает в тебе гудеть сразу же, когда из аэропорта Бен-Гурион начинаешь движение - здесь это называется: поднимаешься - к Иерусалиму этой дивной дорогой между крутыми склонами, окутанными хвоей, дважды глубоко ныряешь и плавно выныриваешь и в какой-то момент вдруг ОН весь открывается перед тобой, белокаменной россыпью по всему окоёму, уступчатыми террасами по холмам, и как на крыльях в три виража взлетаешь к НЕМУ - каменный венец Израиля, Иерушалаим, провинциальная столица мира, как любовно окрестил его Губерман.
Есть два памятника войны, ошеломившие меня: Хатынь в Белоруссии и "броневики" на иерусалимской дороге. На месте белорусской деревни, сожжённой карателями, стоят условные "горелые избы" - мраморный невысокий барьер по периметру дома и внутри тёмный гранитный столб как обугленная печь. Каждая такая "изба" поставлена точно на месте каждой подлинно сгоревшей избы. Чуть прикрой глаза, чуть подоткни воображение - и картина опустевшего пепелища вся разом перед тобой, в окружении того самого подлинного леса, реального очевидца чудовищного преступления.
А на иерусалимской дороге, на крутых откосах, вразброс, там и сям, то справа, то слева - железные остовы грузовиков, обшитых стальными листами - не целые, фрагменты, скелет кабины, рёбра кузова, выкрашены красным суриком - всё, что осталось от отчаянного еврейского прорыва к осаждённому Иерусалиму в 48 году. Подлинность этих скелетов действует на воображение неотразимо: несчастные "броневики", которые не дошли, и остались на этих склонах в тех позах, в каких застала их огненная гибель. Это, конечно, всё моя романтика: уже несколько раз перемещали эти железки с одного места на другое и, в конце концов, собрали на одной площадке. В позе памятников, а не в момент смерти. Сегодня это, скорее, груда героического лома, но всё-таки есть она, есть, свидетельствует.
Де-юре здесь мир, де-факто - война, постоянные "касамы" из Газы, постоянные нападения шахидов на мирных евреев или налёты на блокпосты - теперь хоть на севере обстрелы прекратились, но у "Хизбаллы", известно, всё копится и обновляется ракетный арсенал, опять угрожающе нависая над многострадальными северянами. И поэтому ежегодно идёт призыв молодых людей обоего пола под ружье, и мало кто уклоняется от необходимого долга народной самозащиты. И поэтому на каждом шагу в уличной толпе, в автобусах или магазинах видишь молодых военных с автоматами через плечо, группой или поодиночке, так как регулярно имеют они увольнительную навестить семью и поплясать на дискотеке. Они ежедневно ходят на службу. Как и остальной Израиль, только в форме и с оружием вместо кейсов. Отслуживший же Израиль всё равно весь военный, только в отставке, и по месяцу в году резервисты непременно проводят на сборах, поддерживая форму на случай мобилизации. Всё же за 60 лет пережить 6 полноценных войн, одну - на истощение. И две объявленных интифады, непрерывно живя в условиях необъявленной - дорогой ценой обходится национальное самостояние. И не видать конца народной арабской ненависти, которой всё никак не дадут успокоиться их вожди, чтобы перейти к мирному соседству.
Всё равно придётся. Зачем же отодвигать и отодвигать эту явную неизбежность всё новой и новой кровью, кормя ею лишь ненасытную, равно как и совершенно бесплодную ненависть? Израиль 60 лет в обороне, вот чего никак не понимают в Европе, не понимаю почему. "Израильская военщина", "израильские агрессоры", эти древние советские клише чрезвычайно живучи среди европейцев, в том числе и умных, которые твердят их как дятлы. Без видимой попытки серьёзного анализа. Знаменитая фотография - худенький арабчонок с камнем против огромного израильского танка - заслонила им ясные очи, и они не в состоянии даже на миг подумать о том, какая сила на стороне мальчика и какая - на стороне танка. С какого это родительского благословения арабский Давид замахнулся на израильского Голиафа? Кто это внушил такое бесстрашие сорванцу? Уж не Лига ли арабских государств сидит там, за кустами, подстрекая Гавроша на подвиг?
А кто в кустах за танком? А там Американские Штаты, которые танку всё время шепчут: ты уж по мальчонке-то не стреляй, ну, отодвинься на шаг-другой, может он и перестанет накидываться? - Да я уж и на три отодвинулся, он только ещё пуще размахался. - Ну, ладно, ладно, не раздражай малютку, подвинься уж. - Да мне уж некуда, разве что в море. Как Израиль отодвигается, это весь мир видел. Кроме Израиля такое, я думаю, нигде невозможно. Это было в секторе Газа, когда армия и полиция насильно депортировали евреев, не пожелавших расстаться со своим поселением Гуш-Катиф, поселением с 30-летней историей жизни в кольце враждебных арабов, подвергаясь ежедневному смертельному риску вместе со всей семьёй и, тем самым, оттягивая на себя значительную воинскую силу для защиты. Чтобы окончательно оградить поселенцев от опасности, а также вывести из опасной зоны войска, премьер Шарон приказал депортировать Гуш-Катиф внутрь страны, пообещав компенсацию тем, кто покинет дома добровольно. Кто-то согласился. Отказчиков депортировали силой. Советских корейцев, чеченцев и ингушей, поволжских немцев и крымских татар советские войска депортировали быстро, беспощадно, безо всяких компенсаций. Под страхом немедленной расправы, по теплушкам и вперёд, в сибирскую или в азиатскую тьмутаракань, на вечную каторжную ссылку. В Израиле. В Израиле упирающихся молча отцепляли от своих домов и на руках переносили к машинам. Солдаты выполняли приказ сжав зубы, они волокли поселенцев, сочувствуя им, некоторые волокли и плакали. Море солидарных собралось со всего Израиля в защиту поселенцев, их также приходилось отцеплять и волочить - и не было взаимной злобы, не было, вот что необыкновенно! Было какое-то общее сознание вынужденной беды, никто не палил в воздух, не избивал сопротивляющихся, были те, кто, рыдая, цеплялся, и те, кто, рыдая, отцеплял. Я смотрел на это по телевизору, славил Израиль и рыдал вместе с ним.
Тут приехал возмутитель спокойствия Дима Быков, блестящий наш многоталантливый Везувий, постоянно извергающий какую-нибудь лаву. На книжной здешней ярмарке произнёс он речь, в которой назвал создание Израиля неудачным экспериментом и объяснил почему. Объяснением пренебрегли, а утверждением оскорбились. А он-то неудачу именно и объяснял, как смертельную опасность для мирового еврейства, которое, в итоге, собрали в кучку, весьма удобную для повторения Холокоста. Так бы жили себе в рассеянности, а тут - готовая мишень для мгновенного уничтожения. Какой-нибудь Будь-он-Неладен зарядил очередной самолёт - бах! И нет Израиля. Но и выслушав Димино объяснение, хочется таки возразить: Дима видит эксперимент там, где гудит стихия. То есть Дима - вроде того оратора: - Ошибочность данного землетрясения+
Ещё одна история, к той же теме. Сталину рассказали, что в Ленинграде, приветствуя Ахматову, зал поднялся в едином порыве. Немедленная и абсолютно естественная для этого ящера реакция: - Кто организовал вставание? "Вставание" Израиля, разумеется, было организовано - но уже только как венец долгого стихийного накопления евреев в Палестине. Пульсирующими потоками вливались они в неё, движимые кто чем - кто верой в Бога, кто в Социализм (и до сих пор в иных кибуцах свинину едят), но в самом-то подспуде гудело атавистическое чувство земли, сознание древнего права на эту полупустыню. У палестинских арабов, живущих здесь уже столько веков, также есть чувство права на неё. В исходной своей точке евреи и не отказывают им в этом и даже не настаивают на том, что их, евреев, право - преимущественное (а исторически так оно и есть). В исходной своей точке евреи упирают на "также", и потому простые арабы свободно ходят по улицам Хайфы. Арабы же никаких-таких "также" признавать не желают. И потому простому еврею лучше не показываться на улицах Рамаллы.
Когда-нибудь, через сколько-то поколений, уж не меньше, чем через два или три, арабы согласятся с "также". Впрочем, как утверждает крепкий, основательный русский еврей со странной фамилией "Бя", желанное согласие наступило бы куда раньше, если бы не алчность тех, кому выгодна еврейско-арабская вражда. Алчность - один из основных инстинктов человека, отличающийся от естественной потребности животного стремлением иметь больше, чем достаточно, при этом не считаясь с удобствами окружающих. Отсюда вытекает желание владеть и властвовать. Это порождает войны и кризисы и прямо ведёт к ядерному самоубийству - и вот тут-то должен заработать другой основной инстинкт - самосохранения. Он и заработал во время Карибского кризиса. Он же должен сработать и в нарастающем конфликте с радикальным исламом. Он же, надеюсь, устранит и угрозу экологической катастрофы, а также энергетической и демографической, с которыми управиться можно будет лишь сообща. Как поётся в песне - "иного нет у нас пути". А естественная необходимость мирового со-жительства решит, полагаю, и проблемы со-жительства регионального. Моими устами да мёд бы пить.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Больше всего его привлекали те времена, когда быть писателем - значило быть пророком. Именно с этим связано его отношение к любым попыткам устроиться в новой жизни. Когда кто-то из его знакомых начинал жаловаться, он вопил сдавленным голосом: - А Будда печатался? А Христос печатался? И, чуточку успокоившись, говорил покровительственно: - Вы слишком большое значение придаёте станку Гутенберга.
"У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к чёрту писатель! Пошли вон, дураки!"
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Я очень люблю "Собаку Баскервилей" - и книгу, и фильм, как, впрочем, вообще люблю большую часть написанного Конан-Дойлем. Одно только меня с юности приводило в недоумённый трепет. После гибели Стэплтона сэр Генри, узнав всю правду о любимой женщине, мужественно принял этот удар: вместо того, чтобы жениться на ней, немедленно совершил кругосветное путешествие, после которого снова стал тем же весёлым, здоровым человеком, какой приехал когда-то в Англию наследником этого злополучного поместья. Я, конечно, понимаю - нравы викторианской Англии, но всё-таки. Тем более учитывая, что женщина в положении миссис Стэплтон, после гибели супруга в те времена часто оказывалась вообще без средств к существованию. Однако влюблённый баронет мужественно отправился в кругосветное путешествие. А ведь был влюблён не на шутку, и это правда. Сколько лет этот момент меня мучил. Дай, думаю, напишу.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Вокруг каменья, дикая трава, Холмы, долины, срывы и уклоны. Среди камней алеют анемоны - И над гробницей блещет синева Небесная...
* * * Что будем вспоминать в своих разговорах, стоя в исподнем различных эпох посреди долины Иосафата, - короткий отрезок жизни или долгую бытность покойниками?
- Я не знаю, зачем и кому это нужно. Это произнёс великий лидер бывшего ленинградского андерграунда. Или бывший лидер великого андерграунда. Или лидер андерграунда бывшего Ленинграда. Владимир Ханан произнёс эту фразу, строго глядя перед собой, степенно покачиваясь на пружинящем сиденье автобуса маршрута Иерусалим - Текоа. читать дальшеМы ехали вместе. Рядом сидела Ира Рувинская и, по своему обыкновению, разговаривала. Она разговаривала обо всём, ни к кому особенно не обращаясь. Ей не нужен собеседник, она нуждается в слушателях. Она поэтесса. Мы были плохими слушателями. Я смотрел в окно и любовался библейскими холмами, горой Иродион, отарами овец, сопровождаемыми почтенными арабскими пастухами в куфиях и длиннейших халатах. - Почему ты не отвечаешь? - А ты что-то спросил? - Я сказал, что не знаю зачем и кому это нужно. - Ты послал их на смерть недрожащей рукой? Ханан оторвал взгляд от дороги, вьющейся перед кабиной водителя, и скривился. - Тьфу. Знаешь, конечно. Грамотный... - Я бы делал что? Я бы прямо спрашивал: грамотный? На кол тебя! Стишки пишешь? На кол! Таблицы знаешь? На кол, слишком много знаешь! - Всех их на кол, братья!.. - хором сказали мы с Володей. Наступила благословенная тишина. Рувинская перевела недоумённый взгляд с Володиного лица на моё. - Кажется, подъезжаем? - Понятия не имею. Никогда здесь не был. - Я тоже. - Водитель! Водитель, мы заблудились?! - Почему? - Текоа скоро? - Откуда я знаю? Я вас в него везу. - Ах! Но как мы поймём, что это именно то поселение, которое нам нужно? Они все похожие. Водитель! - Ничего они не похожие. - Нет, они похожие! Пустыня. Холмы. Красные крыши. Солдаты при въезде. Все, все похожи! Одно на другое. - Это для вас они похожи, а не для меня. - Похожи, похожи! Как овцы в отаре. Как... кобылицы в табуне. - Кому и кобыла невеста. - Ты гляди, тоже грамотный! - На кол его! - Ирка, отстань от водителя. Вот, кстати, Текоа. Приехали. - Шашлыком уже отсюда несёт... - "Несёт"! Поэтесса! - Ну, благоухает.
Кряхтя, мы вылезли из автобуса и остановились, потягиваясь. Куда мы ехали? Вы уже поймали это краем уха. К кому? К главному редактору "Иерусалимского журнала" Игорю Бяльскому. Он здесь живёт. У него трёхэтажный дом с красной крышей, двумя балконами и садом. В саду растут яблони, гималайские сосны и три пальмы. Сад не огорожен и простирается до крыльца соседней виллы. Здесь братские отношения между соседями. Каждый из них считает сад своей собственностью, безвозмездно сдаваемой соседу, - пусть пользуется. Тот считает так же, и никто не портит себе из-за этого крови. Соседи ходят по саду друг другу в гости и поедают люля-кебабы.
- Все члены затекли, - кряхтя, сказал бывший лидер андерграунда и потёр скрипящие колени. - Ира, разотри ему члены. - Член! - Не буду я ему ничего растирать! Совсем сбрендили. Старый что малый. - Володя, прошу отметить: старый - это ты, малый - я. - Ну, пошли уже, что ли, гении. - Прошу не путать! Гений здесь только один, это я. - А мы, Володя? - Вы просто очень талантливые, это совершенно другое. Идёмте. Миша, возьми мою авоську. Я старый. Я буду делать вид, что ты - мой сопровождающий. Временами я буду постанывать. Ты будешь подносить мне бокалы с вином. С водкой!
Мы уже выяснили, куда и к кому ехали. Остался последний вопрос: зачем? Куда лучше меня об этом расскажет видеосюжет из передачи русскоязычного израильского телевидения, кратко характеризирующий описанное событие (правда, годичной давности, но суть от этого, как от перемены мест слагаемых, не меняется. Из года в год здесь происходит приблизительно одно и то же, и даже лица участников, за небольшим исключением, остаются теми же самыми, разве что чуть постаревшими). Посмотрите ролик, и вы всё поймёте. Я бы сказал: "не пожалеете", но, как персонаж анекдота про отрезанный член Владимира Ильича и политическую проститутку Троцкого, могу опять быть в корне неправ. Может, как раз и пожалеете, чёрт вас знает. Но вы всё равно посмотрите.
Мы чуточку забылись. Мы не выяснили самого главного вопроса, прозвучавшего в самом начале нашего рассказа: кому это нужно? Так я вам отвечу: да никому. Всем нам. Всем, кто тратит кучу времени, чтобы добраться до этого райского оазиса в самом сердце Гримпенской трясины Иудейской пустыни. Зачем? Мы уже ответили на этот вопрос. Давайте вот что. Чтобы не ходить ишаком вокруг колодца, я скажу сразу: мы едем сюда, чтобы выпить и закусить, это само собой, но главное - пообщаться с себе подобными. Сюда в День независимости съезжается львиная часть израильского бомонда, пишущего на русском языке. Приезжают со всей страны. Некоторые приезжают из других стран. Некоторые живут на две страны, вот как Иртеньев, которому здорово досталось за его предпоследнее стихотворение, но который не испугался и тоже приехал на попутной машине к главному редактору журнала, который и в котором его печатает. "Который и в котором" - это изобретение беер-шевского поэта и барда Миши Фельдмана. "А для краткости, чтобы не тратить времени на закуску, когда во рту полно выпивки. - Странная фраза, тёзка. И предыдущая тоже. - Так я не спорю, тёзка". И на этот раз Миша был здесь, - сидел в обнимку ("неправильная фраза, тёзка. Нужно говорить: сидел в охапку") с Иртеньевым и курил трубку. Вообще, было очень много народу, человек сто, - а ведь мы с лидером ленинградского андерграунда явились одними из первых. Было одиннадцать часов утра.
Я плюхнулся на колченогую табуретку и огляделся. Справа сидел измождённый человек, с виду - лет девяноста; не глядя на меня, он наливал себе стопку за стопкой, механическими движениями робота опрокидывая их в рот. Перед ним стояла тарелочка с голубой каёмочкой, на ней лежал нетронутый остывший кебаб. - Простите, вы писатель? - Я - слесарь шестого разряда! - возразил он. - Если вы хотите считать меня писателем, это ваше право. Но я из Ташкента. Меня порадовало это странное противопоставление. Я отвернулся. - Впрочем, я знаю много стихов. Вы любите стихов? - Я люблю стихов, - поддержал я светскую беседу, радуясь, что слесарь разговорился. Подумал и уточнил: - Хороших стихов. Старик произнёс нараспев, покачиваясь на табурете, как муэдзин на минарете во время молитвы: - Я в милиции конной служу, За порядком в столице слежу, И приятно и радостно мне Красоваться на сытом коне. - Нравится? - жадно спросил он. - Не знаю, - сказал я. - Я только знаю, что это написал такой Холин. Лет пятьдесят назад. - Шестьдесят! - уточнил он. - Холин - мой троюродный брат. Старший. И я тоже Холин. Потому что я приехал из Ташкента. - О! - сказал я, потому что у меня не было слов.
Очень непривычное ощущение до сих пор охватывает меня всякий раз, когда я оказываюсь в слишком большой компании, где все до единого - писатели. Ну, на худой конец - писательские жёны. Или слесари шестого разряда. Это ощущение сродни тому, что испытал мой институтский комсорг, которого я привёл как-то в синагогу во время осенних праздников - для последующего написания реферата по научному атеизму. "Ты представляешь, - шептал он потом, - захожу я туда - вокруг одни евреи! Мне не по себе стало". Это называется культурным шоком. Такой же шок я испытываю во время ежегодных шашлыков в гостеприимном доме Игоря Бяльского. Мне, как и моему комсоргу, становится не по себе. Вокруг - одни живые классики. Вот старый дед, степенно жующий люля-кебаб и аккуратно собирающий корочкой хлеба соус с тарелки - Ицхокас Мерас. Если вы не знаете, кто такой Мерас, сходите почитайте энциклопедию. Вот брюхатый мужик с лицом подгулявшего бульдога, сидя за столом, спорит о чём-то с худым журналистом из Лос-Анжелеса; судя по постному выражению лица его собеседника, "речь шла всего лишь о благодетельном поведении королевской племянницы", но это не так. Речь шла о Жаботинском, о котором брюхатый мужик написал роман. Хороший роман, между прочим, я его читал. Это - знаменитый иерусалимский писатель и не менее знаменитый пьянчуга Володя Фромер. Сколько в семидесятых было в Иерусалиме знаменитых пьянчуг! Большинство из них давно умерли - Якобсон, Генделев... Лишь Фромер, помнящий адреса всех иерусалимских забегаловок, продолжает сидеть и пить. "Как утёс, возвышающийся над могилами Великих" - так или приблизительно так сказано в стихотворении безымянного автора, посвящённом семидесятилетию прозаика. Хотя юбиляр утверждает, что слова стихотворения - подлинно народные, иногда мне кажется, что написал его сам Фромер.
Вот по саду разнёсся грохот. Это Эли Люксембург пошёл на кухню - проверять кашрут по собственной инициативе, уронил половник с молочным майонезом в кастрюлю с нежным мясным фаршем и теперь переживает. Из дома доносятся сдавленные проклятия. Вот сидит и ласково поглядывает на присутствующих Юлий Черсанович, и его легендарная гитара, лишённая возможности выпить, стоит рядом, грустно прислонившись к столику с острой и горячей закуской. Если вы скажете мне, что не знаете, кто такой Юлий Черсанович, я даже не стану посылать вас в энциклопедию. Я просто предложу вам мешок, чтобы было куда засунуть голову от стыда. Вот сидит Дина Рубина в красном пиджаке и беседует с Кимом, у которого на голове смешная кепка с козырьком, отчего поэт имеет вид несколько приплюснутый. Вот - Кимельфельд с могучей шевелюрой, красным бананообразным носом и голосом осипшего в бою центуриона. Вот какой-то издатель из Бостона. Тоже сидит и тихо пьёт виски. Ба-ба-ба! Да это же Роман Балясный, редактор "Кругозора". - Здрасьте! - Здрасьте... - Вы когда-то один мой рассказ напечатали! - Не признаю. Я много кого печатал. Не забывайтесь. Я несколько оторопел и быстренько отошёл в сторону. Дина Рубина, сочувственно посмотрев на меня, приглашающе постучала по складному стулу рядом. Я сел. Слева - Ким, справа - она. Повертел головой и завёл светский разговор. Светский - в моём понимании. - Дина, как вы относитесь к тому, что вас назвали нацистской писательницей? - Дорогой мой, не портите мне аппетита. Я кушаю шашлык. - Позвольте налить вам водки? - Благодарю. Нет-нет, коньяку. На самое донышко. - Сопровождающий! Эй, сопровождающий! Где этот блядский прозаик? Эй!.. - Кажется, это вас? - Простите... Я встал, налил стакан водки, сунул его в руки лидера великого андерграунда и пододвинул ему стул. Он плюхнулся на стул и, прищурившись, сказал Эли Люксембургу, вышедшему в злобном настроении из кухни: - Я вижу, что мои идеи не производят на вас ни малейшего впечатления. Поэтому я буду рассказывать вам истории, чтобы исключить всякое непонимание... - Старо предание, - глухо ответил Люксембург. - Это фраза из предисловия Рабби Нахмана из Бреслова к собранию собственных сочинений.
За столом сидело уже человек двадцать пять, или сорок, или пятьдесят. Все вели диалоги и монологи. Они переплетались, запомнить их было невозможно, и я пожалел, что в очередной раз забыл свою тетрадь слоновьей кожи, подаренную мне прозаиками для записи особо ценных мыслей и фраз. "Писательская записная книжка, - сказал, воздевая палец, Ося Букенгольц, - должна быть у каждого уважающего себя автора. Впрочем, к тебе это не относится - себя ты не уважаешь".
Ханан не унимался. - ...Отвечай: почему, ты думаешь, у Мелвина Вайнера колит? Почему он полжизни провёл в больнице? - Потому что он ест хазерай. - Тебе не стыдно издеваться над матерью? - Ну хорошо, почему у него колит? - Потому что он ест хазерай!
- Филип Рот, "Синдром Портного", - отрывисто сказал Люксембург, наливая себе дрожащей рукой водки. - И к чему это было сказано? Ты всем известный апикойрес, Володя. Ты смеёшься над самым святым. Не дразни гусей. Известный апикойрес немедленно процитировал: - Он усаживался сутуло над пустым стаканом, как будто прислушиваясь к отдалённым раскатам грома в ожидании чуда. - А где Городницкий? - спросил я. Мне хотелось развести борца за эпикурейство и ревнивого хранителя традиций. - Скоро приедет, - успокоила меня Дина. И он действительно скоро приехал.
Прозаик Лина Городецкая бегала с фотоаппаратом вокруг меня и всё пыталась, по её выражению, "щёлкнуть что-нибудь смешное". Например, как я пью коньяк из горлышка бутылки, или роняю рюмку на штаны, или чихаю, или ещё что-нибудь. Она такой прозаик - быстрый как ртуть. У меня от её беготни голова закружилась и кусок в горло не лез. - Лина, - взмолился я, - оставь, старушка, я в печали... читать дальше
Тогда она сунула аппарат своему мужу-румыну, который понимает на русском одно только слово "да" (потому что это слово есть и в румынском), забежала ко мне сзади и крикнула мужу: "ДА!" И он щёлкнул. читать дальше
Ханан: "здесь собрались одни большие, ик, таланты. Мне нет здесь ходу... то есть места нет, потому что я - гений". читать дальше
Юлий Черсанович Ким был очень приличен. Он выпил совсем немного - не более полулитра белой за четверть часа; постоял, покачиваясь и недоумённо разглядывая опустевший пластиковый стаканчик, потом поманил меня пальцем. - Я вспомнил из Твена: "Чёрная Бесс - хорошая девушка, к тому же строгих правил: никто не видел её пьяной больше четырёх раз в неделю". читать дальше
Давид Маркиш: - Миша, не надо меня снимать, я не для этого приехал из Тель-Авива, я вас умоляю. - Почему? - Во мне весу больше центнера. Ик. - Ну и что? - Н-не знаю. Орхидеи ещё не зацвели. читать дальше
Бяльский: - Да вы заколебали, Александр Моисеевич! Я же русским языком говорю - двадцать литров белой припас; чем я виноват, что её за полчаса выжрали? Ах, это Михаил Маркович выжрал... Ну, простите великодушно. читать дальше
Дина Рубина: - Доогой мой, не портите мне аппетита. Я кушаю шашлык. читать дальше
Народ прибывал. В одной из машин привезли Городницкого. Ему недавно исполнилось восемьдесят лет, и отмечать юбилей он приехал к сыну, живущему в иерусалимском квартале Рамот. Сын полностью погружен в Тору, и Александр Моисеевич чувствует себя в его квартире странно. Зная частоту его приездов на Святую землю - с периодичностью приблизительно раз в пять лет - я рассудил, что следующего визита мы можем и не дождаться. Поэтому, собираясь в гости к главному редактору журнала, в котором мы все печатаемся, я прихватил с собой пару книг Городницкого, чтобы он мне надписал их. И он мне их надписал.
- Аня! Анечка! Я хочу выпить. Дай мне выпить быстренько. Я не могу здесь протолкнуться. Здесь очень высокие и толстые писатели. Они окружили стол. Анечка, они его окружили, как легионеры Вариния - Везувий, на котором засели гладиаторы Спартака. Аня! Да дай же мне выпить!.. Господи, да что же это такое. Худенького классика отталкивали от стола. Анечка, на полголовы выше супруга, увлечённо толкалась вместе со всеми и ничего не слышала. Я подошёл сзади и деликатно постучал его по лысому черепу. Он обернулся с выражением досады на лице. - Александр Моисеич, меня зовут Миша, мы с вами виделись как-то, но вы меня не помните. Я... Он пожал мне руку. Рука была сухая и тёплая. Потом он пожаловался: - Миша, я хочу выпить! Анечка ничего не слышит. - Я вам налью выпить, - обрадовался я и стал протискиваться через толпу рычащих писателей. Кажется, я оттолкнул Анечку. Рядом опять случился Ханан. Он выбирался из толпы, неся двумя руками над головой тарелку с шашлыками. В зубах у него болтался бережно несомый пластиковый стаканчик с водкой. - Аристократы духа, стадо полнокровных обжор и выпивох, - прошамкал он доверительно. - "С дубоподобными баронетами", - продолжил я. Схватил со стола бутылку и пробкой вылетел из толпы. С торжеством вручил её Городницкому. - И закусить чем-нибудь тоже, - жалобно попросил он. Я набрал воздуха в грудь и с готовностью нырнул обратно в толпу.
Наконец, неся в одной руке тарелку с закуской для восьмидесятилетнего поэта, в другой - стакан, прижимая книжки подмышкой, я повёл юбиляра в сторонку. Он послушно семенил следом. Я усадил его на завалинку у соседней виллы и протянул книги. Мы стали разговаривать. Мы разговаривали полчаса. К нам подходили люди, но он крутил головой, и они уходили. Вы думаете, я вспомню сейчас, о чём мы говорили? Я помню только фон. Ветер из пустыни, облака, быстро проплывающие над вершиной холма, качающиеся ветки сосен и листья пальм. Мы разговаривали о геологии, о профессоре Вадиме Ивановиче Драгунове, об экспедициях под Игарку, про Наветренный пролив и остров Гваделупа. О молодости, о выступлениях в клубе "Восток", о пьянках и хождении к любимым женщинам. Почтительно глядя, как классик цедит из стакана вино пополам с водкой, я осведомился, давно ли он бросил курить. "А я никогда и не начинал", - ответил он, и я почему-то удивился.
И, знаете, всё утро и весь день у меня было ощущение, что рядом, где-то в отдалении, но всё равно над самым ухом, тихонько наигрывает джаз. А когда, поговорив с Городницким, я шёл под вечер к остановке автобуса, всё яснее и яснее доносилась до меня мелодия из "Холодного лета пятьдесят третьего". Это был замечательный день, и весь день меня окружали замечательные люди, но ощущение печали не покидало меня - как будто венчание кончилось и раввин опустился в кресло.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Девушка родилась не в Нагасаки, а в Одессе. читать дальшеОтец, Моисей Филиппович Шпенцер, владелец типографии, был одним из руководителей научного издательства "Матезис". Мать, Фанни Соломоновна, преподавала русский язык и заведовала казённым еврейским женским училищем. Их дочь Вера ещё в гимназии начала писать стихи. Первый сборник вышел в Париже в 1914 году. Затем жила в Москве, стала поэтом и журналистом. Написала известное стихотворение о двоюродном брате своего отца - Льве Давидовиче Троцком (во время учёбы в Одессе он жил в их доме) :
Ни колебаний. Ни уклона. Одна лишь дума на челе, Четыре грозных телефона Пред ним сияли на столе...
В 1920-е годы Вера написала стихи, ставшие популярной по сей день песней, - "Девушка из Нагасаки". Посвящена она оставшемуся неизвестным Александру Михайлову. Её пели и поют известные и не очень исполнители. Её пел, поёт и долго ещё будет петь народ. Вот её оригинальный текст:
Он юнга, его родина – Марсель, Он обожает пьянку, шум и драки. Он курит трубку, пьет английский эль, И любит девушку из Нагасаки.
У ней прекрасные зеленые глаза И шелковая юбка цвета хаки. И огненную джигу в кабаках Танцует девушка из Нагасаки.
Янтарь, кораллы, алые как кровь, И шелковую юбку цвета хаки, И пылкую горячую любовь Везет он девушке из Нагасаки.
Приехав, он спешит к ней, чуть дыша И узнает, что господин во фраке, Сегодня ночью, накурившись гашиша, Зарезал девушку из Нагасаки.
Это уже потом юнгу превратили в капитана, господина и джентельмена, у девушки из Нагасаки появились "следы проказы на руках", а "на спине татуированные знаки", и так далее. А девушка из Одессы превратилась в скучного советского поэта, орденоносца, лауреата Сталинской премии второй степени Веру Инбер. Тридцать сборников её стихотворений не переиздаются, забыта её проза, забыты переводы - осталась лишь "Девушка из Нагасаки". Когда я слышу имя Инбер, то вспоминаю не её стихи, не прозу и не переводы, а только рассказ Майи Улановской, записанный со слов её матери.
...Всё время доходили слухи о том, что делается в Ленинграде. Корреспонденты реагировали на эти слухи очень болезненно. Они знали, что в Ленинграде тяжело и страшно, но в своих сообщениях этого не касались. О Ленинграде писать не разрешалось, они и не пытались нарушить запрет: советскому правительству видней, о чём можно писать, о чём нет. И вдруг получают приглашение встретиться с женщинами из осаждённых городов, Ленинграда и Севастополя. Корреспонденты разволновались, отменили все свои дела и пошли на эту встречу. Как обычно, стол уставлен закусками. Одна женщина – писательница Вера Инбер, другая – обыкновенная, неизвестная женщина. Вера Инбер рассказала о Ленинграде. Тут произошло самое позорное изо всего, чему я была свидетелем во время войны. Начала она свой рассказ эдаким бодрым голосом: вы, мол, знаете, как героически защищается Ленинград. Немцы окружили его, но он и в блокаде живёт полной, насыщенной жизнью. Работают учёные, и театры не пустуют. Изобразила такую картину, что я почувствовала холод в животе: что она говорит?! Как это? Ведь мы уже слышали многое. Знали о том, что трупы на улицах валяются. Что дошло чуть ли не до людоедства. Корреспонденты мрачнеют, а она читает приготовленный доклад и пересыпает его игривыми шуточками, дескать, и дети ещё в Ленинграде рождаются. Я перевожу. Она кончила, стали задавать вопросы. Пол Холт спрашивает: «Скажите, есть ли у хозяек возможность накормить каждый день семью обедом?» Инбер отвечает игриво: «Да, конечно, такая возможность есть, но, может быть, вы не сочли бы такой обед настоящим. Мы, русские, привыкли скромно жить». Другой спрашивает: «Какова норма хлеба?» Она запнулась: «Не помню точно, но, в общем, хватает». Они продолжают: «Каждый ли день удаётся топить квартиры, чтобы поддерживать приблизительно нормальную температуру?» «Не очень, конечно, тепло, но вполне терпимо». И всё в таком роде. Я слышу, как они бормочут: «Сука…Dammit”, - а она ничего не замечает. Тут один из них, Пол Уинтертон, выступил с большой болью: «Зачем нас сюда позвали? Мы знаем, что история Ленинграда – одна из самых тяжёлых страниц этой войны, может быть – не только этой войны. Мы никогда не обращались к советским властям за сведениями, не собирались писать о Ленинграде. И тут приходит человек из Ленинграда. Мы даже удивились – значит, уже можно обнародовать правду? Или, может быть, нас просто хотят информировать о том, что делается, а писать мы будем тогда, когда нам разрешат? И что же? Разводят какую-то розовую водичку – героический народ, героизм. Но если всё, что рассказывает мадам Инбер – правда, то я могу сказать, что в Лондоне во время бомбёжек в сороковом году приходилось много хуже. Мадам Инбер говорит, что она не помнит – не помнит! – какой в Ленинграде паёк. Да если бы мне пришлось пережить такое, то до самой смерти и я, и любой другой человек, не могли бы этого забыть!» И другой, и третий корреспонденты опять задают вопросы. Они её довели до того, что она разрыдалась и выскочила из комнаты. Что тут началось! В общем, разразился скандал.
Мне и жаль её было, и противна она была до глубины души. Зачем она согласилась на эту роль? Она ведь не дура. Перед выступлением женщины из Севастополя объявили перерыв. Очевидно решили всё переиграть, и та уже нарисовала правдивую картину, сказала, что город разрушен на столько-то процентов, не работает водопровод, нет электричества, много жертв. Имя Веры Инбер стало среди корреспондентов символом казённой лжи, всю войну они вспоминали её выступление.
Я много думала о ней тогда. Конечно, она всю жизнь жила под страхом расправы. Ведь Троцкий был её дядей, она – его любимая племянница, в своё время посвящала ему восторженные стихи. Какой же ценой – как говорила мне её двоюродная сестра в лагере – она купила себе жизнь и свободу, если пересажали всех родственников Троцкого?
Можно было бы рассказать и об истории песни Ахилла Левинтона, которую часто исполнял Аркадий Северный - "Стоял я раз на стрёме, держал в руке наган..." - про Марсель, где девочки танцуют голые, где лакеи носят вина, а воры носят фрак, - рассказать так, как об этом когда-то рассказывала мне покойная сейчас уже, к сожалению, Руфь Александровна Зернова, но, подумав, я решил, что это - уже совершенно другая история.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Из СПб пришло письмо от профессора культурологии, философии, завкафедрой, доктора исторических и прочих наук и автора дюжины романов. читать дальшеСубсидирующая его АН посылает автора к нам на предмет изысканий материала для написания нового романа, на этот раз - о Иосифе Трумпельдоре, участнике русско-японской войны, национальном герое Израиля и авторе бессмертной фразы, вошедшей во все хрестоматии и школьные учебники: "Тов ламут беад арцейну!" - "Хорошо умереть за родину!" В ходе переписки выяснилось, что, собственно, интересует корреспондента более всего. Доктора исторических наук, философа и культуролога интересует именно эта последняя фраза Трумпельдора. произнесённая им перед смертью в 1921 году, в поселении Тель-Хай, где он был смертельно ранен напавшими на поселение арабами. Апокрифически считается, что фразы этой он не произносил, а произнёс совсем иное, причём не на иврите, который знал весьма поверхностно, а на своём родном русском языке, именно же - "Ёб твою мать!" Я сам как-то не уверен, что лёжа на вершине холма, с простреленной пулей грудью, понимая, что умирает, человек будет произносить патетические фразы, предполагая, что в дальнейшем они будут канонизированы и, может быть, даже войдут в золотой фонд патриотической пропагандистской литературы. При этом меня несколько удивило, что АН выделяет гранты на уточнение таких тем. Более того, я вовсе не понимаю, как можно написать роман, сюжет которого вертится вокруг одной-единственной фразы, сказанной главным героем за пять минут до кончины. Я выразил в письме недоумение, какую историческую ценность имеет выяснение истины в данном контексте. В конце концов, важно, что человек делал на протяжении жизни, а не то что он выкрикнул в агонии перед смертью. Тогда профессор культурологии и завкафедрой выразил поразительное предположение: что "тов ламут беад арцейну" в переводе с древнееврейского на русский как раз и означает "ёб твою мать". И тогда я не нашёл ничего лучшего, как в ответ написать доктору философии именно это идиоматическое выражение. Пусть понимает как хочет. Если сочтёт за подтверждение своей ценной мысли, то скоро мы будем читателями нового увлекательного романа с поразительными лингвистическими открытиями. Но пока переписка прервалась. Наверное, это и к лучшему. Видимо, руки чешутся, уже засел за роман. Что до меня, я отложил работу и почему-то сел перечитывать "Айвенго". А именно - строки: Рукой презренной он сражён в бою У замка дальнего, в чужом краю; И в грозном имени его для нас Урок и назидательный рассказ. Ибо, в отличие от профессоров культурологии, пишущих хуйню на гранты АН, Трумпельдор мне всегда был симпатичен.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Нимрод, Нимрод, я Айалон. Ваше сообщение принято, вы слышите меня? Нимрод, я Айалон. Хвала Господу. Солнце стояло неподвижно над Айалоном, чтобы мы смогли победить. Но потом стояла ночь. Двенадцать лет. Неподвижная мгла. Над нами и детьми нашими. Вы слышите меня? Прием. Теперь снова пришел свет, в Гилеаде и Хевроне, во всех концах земли. Говорю вам, свет, какого еще не бывало. Этой ночью звезды будут плясать над Арадом. Мир застынет, переводя дыхание, и роса будет, как кимвалы в траве. Потому что он в наших руках. Потому что он в руках живущих. Слушайте меня. Не позволяйте ему говорить, разве что самую малость. Пусть скажет, что ему нужно, чтобы выжить. Но не больше. Если понадобится, заткните ему рот кляпом или залепите себе уши воском, как сделал мореплаватель. Не позволяйте ему говорить — он обманет вас и сбежит. Или выпросит легкую смерть. Нет второго такого языка, как у него, это язык василиска, с сотней жал, быстрый, как пламя. Ибо сказано у Натаниэля из Майнца: придет на землю во время ночи человек, превосходящий всех красноречием. Все, что у Бога, да чтится имя Его, должно иметь свою противоположность, свою оборотную сторону — сторону зла и отрицания. На оборотной стороне языка Господь создал речь ада. Слова ее означают ненависть и блевотину жизни. Немногие могут научиться этой речи или разговаривать ею долго. Она прожигает рты, приводит к смерти. Но придет человек, чей рот будет подобен огненной печи, а язык — мечу, лежащему втуне. Он будет знать грамматику ада и научит ей других; будет знать звуки безумия и ненависти и сделает так, что они покажутся музыкой. Где Бог сказал: "Да будет" — он скажет наоборот. Не давайте ему говорить. Он стар. Стар, как ненависть, преследующая нас со времен Авраама. Только разрешите ему говорить с вами, и вы примете его за человека. Потного, с болячками на коже и нуждой в мочевом пузыре, страдающего, как и вы, от голода и недосыпания. Если он попросит воды, наполните чашку. Стоит ему попросить дважды, и он перестанет быть для вас чужим. Дайте ему чистое белье прежде, чем оно ему понадобится. Те, кто говорит нам о грязи и зуде в паху, перестают быть врагами. Не слушайте, как он дышит во сне. Когда пойдут дожди, он будет пропитан водой, промокнет до костей, и вы примете его за человека, и вами овладеет неуверенность. Запах человека может смутить душу. Вы будете теперь так близки, так страшно близки. Вы примете его за человека и перестанете верить, что он сделал Это. Что он почти изгнал нас с лица земли, что его слова выжигали наши жизни с корнем. Слушайте меня. Говорит Айалон. Это приказ. Засуньте ему в глотку кляп, если нужно. Слова теплее свежевыпеченного хлеба, только разделите их с ним, и ваша ненависть превратится в бремя. Не глядите на него слишком долго. Он носит маску человека. Держите его на веревке подлиннее, пусть он и сидит, и передвигается в отдалении. Не смотрите на его наготу, дабы не уподобить ее вашей. Прием. Ты слышишь меня, Шимон? Я не сумасшедший. Прежде чем он попадет в Иерусалим, вам придется пройти еще тысячу миль. Вы узнаете его столь же хорошо, как собственное зловоние. Избегайте его взгляда. Говорят, его глаза горят странным светом. Не оставляйте мальчика наедине с ним. Мальчик знает, но не помнит. Он не помнит своим телом, что сделал этот человек. Говорит Айалон. Нимрод, скажи мне, что вы помните. Сад в Салониках, где Мордехай Зацмар, младший сын кантора, ел экскременты... Хоофстраат в Арнхейме, где они заставили Лею Бурштейн смотреть, как ее отец... Две липы на дороге в Монруж, на которых они 8-го ноября 1942 года повесили на крюках для мяса... Нови Свят 11, кладовая на третьем этаже, где Яков Каплан, автор "Истории алгебраической мысли в Восточной Европе, 1280—1655", должен был танцевать над телом своего... Уайт Спрингс, Огайо, где Рахель Надельман просыпается каждую ночь в поту, потому что тридцать один год назад на Мауэраллее в Ганновере три молодчика, возвращавшиеся домой с пирушки новобранцев СС, связали ей ноги и полицейской дубинкой... Уборная полицейской станции в Воргеле, которую доктор Левина и ее племянница должны были вычистить своими волосами... Якобсоны, которых заставили стоять на коленях около убежища, пока зажигательные бомбы... Стернович, пойманный в лесу у Сибора за разговором с арийской женщиной Людмилой, накачанный водой, с проволокой, туго обмотанной вокруг его... Бранка, видевшая, как они сжигают кукол, пытавшаяся спрятать своих и брошенная за это в костер и... Элиас Корнфельд, Сарра Элльбоген, Роберт Хайман перед классом на уроке биологии в гимназии Нейвальд, Нижняя Саксония, раздетые до пояса, с широко разинутыми ртами, так что профессор Хорст Кюнтцер мог продемонстрировать своим ученикам явные расовые... Лилиан Гуревич с Тверской, получившая два рабочих пропуска на трех детей, которой приказано было выбрать, кто из них уедет со следующим транспортом, Лилиан Гуревич, получившая два рабочих пропуска, желтого цвета, серийные номера БЖ-7732781 и 2, на своих трех детей на Тверской, которой приказано было выбрать... Болото в шести километрах от Новерры, где собаки нашли Альдо Маттеи и его семью в их укрытии, всего за неделю до того, как "Ваффен-СС" отступили на север, что позволило закрыть список беглецов: пять евреев, один цыган, один гидроцефал, — составленный в префектуре в Ровиго... последний Пурим в Вильно, человек, который играл Аммана и перерезал себе горло, вспомните его сторожа Морица, чью бороду они вырвали почти по волоску и на ее место приклеили фальшивую, и после спектакля, взяв бритву в котельной... Георг Дорфман, собиратель гравюр семнадцатого века, врач и музыкант, игравший на альте, лежащий — не стоять на коленях, не сидеть на корточках! — в карцере Бухенвальда, два метра на полтора, трещины в бетоне, заросшие льдом, гной в углублениях вырванных ногтей, щепчущий каталоговые номера работ Гоббемы в Альбертине, пока охранник не схватил кнут... Анн Казанова, рю дю Шапон 21, Льеж, вызванная к двери и попросившая двух мужчин подождать снаружи, чтобы ее мать не узнала, и старуха, выбросившаяся на капот отъезжающей машины из окна четвертого этажа, ее вставные челюсти, разбросанные на дороге... ребенок на железнодорожном откосе у Дорнбаха, выброшенный родителями из поезда, с деньгами, зашитыми в куртку, и запиской с просьбой о помощи, его нашли двое, возвращавшиеся домой с сева, и положили на рельсы, в сотне метров от северной стрелки, с кляпом во рту и связанными ногами, пока следующий поезд, который он услышал издалека в тишине летнего вечера... в Майданеке десять тысяч в день, я не сумасшедший, это нельзя представить, потому что нельзя исчислить, в одном углу Треблинки семьсот тысяч тел, я пересчитаю их, Аарон, Ааронович, Ааронсон, Абилех, Абраам, я насчитаю семьсот тысяч имен, а вы должны слушать, я буду читать кадиш до скончания времен, и, когда время перестанет быть, я не достигну еще миллионного имени, в Бельзеке триста тысяч, Фридберг, Фридман, Фридманн, Фридштейн, имена, исчезнувшие в огне и газе, в пепле и на ветру, в длинном черном дыму в Челмно, Исраэль Мейер, Ида Мейер, Собибор, четверо детей в яме, Бельзен, секция три, четыреста одиннадцать тысяч триста восемьдесят один, а этот один — это Соломон Райнфельд, оставивший на своем письменном столе в Майнце нечитаные гранки хеттской грамматики, которую Эгон Шлейхер, его ассистент, новоназначенный ординарный профессор, выдал за свою, но так и не смог дописать до конца, один — это Белин, дубильщик, они вылили ему на лицо кислоту из чана, а потом волочили его за телегой с навозом по улицам Кершона, а он все же пел, один — это Жорж Вальтер, которому пришлось оторваться от ужина на рю Маро, от прекрасно приправленного рагу под белым соусом, он не мог понять и говорил своим об административной ошибке и все еще продолжал спрашивать разбитым ртом почему, когда закрылись двери душевой и под потолком послышался шелест, один — это все, их невозможно пересчитать и невозможно вспомнить, потому что они похоронены заживо в Гродно, повешены за ноги в Белостоке, как Натансон, девять часов четырнадцать минут под ударами кнута (хронометрировано вахмистром Оттмаром Прантлем, ныне владелец гостиницы в Штейербрюке), кровь хлестала из-под волос и из рта, как молодое вино, два миллиона в... невозможно сказать, ибо невозможно представить, два миллиона удушены в... около Кракова с изящными башнями, указатель по дороге в аэропорт все еще показывает туда... потому что можно представить себе крик одного, голод двоих, сожжение десяти, но после сотни ясность воображения исчезает; он понимал это, убейте миллион, и в это невозможно будет поверить, мозг не сможет этого вместить, и, если каждый из нас подымется на рассвете и скажет в этот день десять имен, десять из девяноста шести тысяч, высеченных на стене в Праге, десять из тридцать одной тысячи в подземелье в Риме, десять из тех, кто в Маутхаузене, Дранси, Биркенау, Бухенвальде, Терезиенштадте или Бабьем Яре, десять из шести миллионов, мы никогда не справимся с этим, даже если будем говорить их всю ночь напролет, даже до скончания времен, не возвратим ни одного дыхания, не оживим Исаака Леви, Берлин, Исаака Леви, Данциг (с родинкой на левом плече), Исаака Леви, Загреб, Исаака Леви, Вильно, пекаря, плакавшего о дрожжах, когда закрылась дверь, Исаака Леви, Тулуза, почти в безопасности, с практически обеспеченной визой, я не сумасшедший, но кадиш, подобный тени сиреневого куста, когда оседает дневная пыль, теперь пуст, лишен воспоминаний, молитва превратилась в пепел, и пока КАЖДОЕ ИМЯ не будет вспомянуто и произнесено вновь, КАЖДОЕ, имена безымянных в доме сирот в Чегеде, имя немого в канализационной трубе в Катовиче, имена нерожденных в женщинах, растерзанных в Маутхаузене, имя девушки с желтой звездой, барабанившей в дверь бомбоубежища в Гамбурге, от которой не осталось ничего, кроме коричневой тени, вплавленной в асфальт, пока не будет вспомянуто КАЖДОЕ имя и проговорено ДО ПОСЛЕДНЕГО СЛОГА, не будет у людей мира на земле, ты слышишь меня, Шимон, нигде не будет освобождения от ненависти, пока каждое имя, ибо сказанные один за другим, все, до последней буквы, ты слышишь меня, Шимон, все слоги составят скрытое имя БОГА. И это сделал он, человек, который рядом с вами, с жаждой и вонючим дыханием, в точности подобными вашим. О, ему помогали. Почти все. Те, кто не давал виз и опутал свои границы колючей проволокой. Те, кто выселил и убил шестьсот беглецов из Треблинки, кроме тридцати девяти, — польские крестьяне, нерегулярные войска, русские партизаны. Он не смог бы сделать этого сам. Он не справился бы без помощников и равнодушных, без хулиганов и тихих, мягких людей, завладевших магазинами, занявших дома. Без тех, кто предлагал всего на семьдесят пять виз больше квоты, когда можно было бы спасти сто тысяч детей. Сам бы он не смог. Но именно он сделал реальностью древнюю мечту об убийстве, вечное желание каждого выплюнуть нас, как кость, застрявшую поперек горла. Мы ведь существуем слишком долго. Мы навязали им Христа. Мы пахнем по-другому. Он превратил эту мечту в действительность. Человек, который сейчас, когда вы слушаете меня, ковыряет в носу или спускает штаны. Никто из других не смог бы этого сделать. Ни жирный бык, ни гадюка. Он поднял человеческие отбросы и превратил их в убийц. Там, где упали его слова, ничтожные, сломанные жизни проросли травой ненависти. Он. Не слушайте его. Охраняйте его пуще глаза. Он нужен нам живым. Привяжите его кожу к костям, чтоб держалась. Несите его, если придется. Силой раскройте ему рот, если он откажется есть. Пусть лежит на солнце, в сухих местах. Осмотрите его зубы — нет ли там отравы, смажьте его ожоги мазью. Заботьтесь о нем столь же нежно, как заботились бы о последнем ребенке Иакова. Обойдите Ороссо, если удастся, почва там небезопасна. И скрывайтесь от людей. Если станет известно, что он у нас, его заберут. И снова примутся потешаться над нами. Я буду ждать вас в Сан-Кристобале. Сообщайте мне свои координаты, каждый день в установленный час. Я буду ждать вас у края леса. Говорит Айалон. Прием. Нимрод, вы слышите меня? Шимон, отвечай. Прием. Прием. Говорит Либер... говорит Либер... говорит...
(Джордж Штайнер, "Транспортировка господина Адольфа Г. в город Сан-Кристобаль", журнал «22», N18, март – апрель 1981 г. Отрывок из повести. В сети нет.)
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
В те далекие годы нередко случалось, что иной мудрец сеял в своей книге семена богатства и почета, но пожинал - увы! - одни только неисчислимые бедствия. По этой причине мудрецы были крайне осторожны в словах и мыслях, что видно из примера благочестивейшего Мухаммеда Расуля-ибн-Мансура: переселившись в Дамаск, он приступил к сочинению книги "Сокровище добродетельных", и уже дошел до жизнеописания многогрешного визиря Абу-Исхака, когда вдруг узнал, что дамасский градоправитель - прямой потомок этого визиря по материнской линии. "Да будет благословен Аллах, вовремя ниспославший мне эту весть! " - воскликнул мудрец, тут же отсчитал десять чистых страниц и на каждой написал только: "Во избежание", - после чего сразу перешел к истории другого визиря, могущественные потомки которого проживали далеко от Дамаска. Благодаря такой дальновидности указанный мудрец прожил в Дамаске без потрясений еще много лет и даже сумел умереть своей смертью, не будучи вынужденным вступить на загробный мост, неся перед собою в руке собственную голову, наподобие фонаря.
(с)
(К вопросу о каждодневном упражнении спинного хребта, книжных заголовках и напечатанных посвящениях. )
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Я так устал за пасхальную неделю, что сегодня уснул в трамвае по дороге с работы. Мне снились стихи - свои, но в основном, чужие. Свои, как всегда, плохие, - я надеюсь, что никогда больше не буду их наблюдать, и чужие - в основном, хорошие. Мне редко снятся стихи, но когда это всё же происходит, я их слушаю, однако сегодня я их видел. Обычно во сне я вижу действия, реже - неподвижность, а сегодня - стихи. Сперва я увидел стихотворение Чичибабина "Как страшно в субботу ходить на работу"; потом - древнее стихотворение Богдановой, когда она была ещё Вороной; а под конец - стихи Льва Лосева. Причём, в отличие от Чичибабинского и Богдановского стихотворений, Лосевское я увидел целиком:
Вы русский? Нет, я вирус СПИДа, как чашка жизнь моя разбита, я пьянь на выходных ролях, я просто вырос в тех краях.
Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц, мудак, влюблявшийся в отличниц, в очаровательных зануд с чернильным пятнышком вот тут.
Вы человек? Нет, я осколок, голландской печки черепок - запруда, мельница, просёлок... А что там дальше, знает Бог.
Когда, всхрапнув, я открыл глаза (вагон подходил к моей остановке), то успел ухватить за хвост нырнувшее в продолжение сна, которое я уже не увидел, неудовольствие от не лучшей рифмы двух первых строк.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Удивительное дело, но мне для некоторого успокоения нервной системы просто необходимо время от времени заходить на северокорейские сайты.
"Слабоумные марионетки, заболевшие идиотизмом и лишенные инстинкта субординации" - заголовок пресс-заявления представителя Министерства народных вооружённых сил Государственного комитета обороны КНДР. "Империалистическая Америка и южная клика, подохните жуткой смертью!" - текст клятвы корейских ополченцев. "Настал долгожданный последний час битвы не на жизнь, а на смерть" - официальное совместное заявление правительства и общественных организаций КНДР.
Тот факт, что чем больше я читаю эти тексты, тем больше успокаиваюсь, не противоречит тому факту, что со мной, вероятно, не всё в порядке. Буйно колосится рис под лучами тезисов пленума по аграрному вопросу (с).
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
...Хорошо, допустим, мы знаем, как расступилось море. Допустим также, мы знаем, что манна небесная — капельки застывшего сока растений, надкусанных саранчой и после сорванные ветром. Но как был уничтожен Содом? Как рухнули стены Иерихона? Как было остановлено солнце? Почему Мертвое море соленое, а озеро Кинерет пресное? Рациональные ответы на эти вопросы, вероятно, существуют. Но их правомерность не выше правомерности ответов иррациональных.
Артур Кларк считал, что порой научные достижения неотличимы от волшебства. В то же время превознесение чудесного отдает невежеством, особенно если достижения науки при этом принимаются как должное. Есть области математики, в которых уверенно себя чувствуют от силы десяток-другой специалистов на планете, и обществу, случается, проще признать их достижения мыльными пузырями, чем важными успехами цивилизации, отражающими красоту мироздания и разума. Но есть и области чудесного, на долю которого незаслуженно выпадает масса пренебрежения со стороны позитивизма, склонного считать, что ненаблюдаемое или непонятное попросту не существует, а не подлежит открытию и объяснению. Скажем, если вы придете к психиатру и заикнетесь ему об инопланетянах, суровый диагноз вам обеспечен. Шизотипическими расстройствами страдает целая сотая доля человечества. А сколько еще тех, кто никогда не приходит к врачу. В момент, названный Карлом Ясперсом «осевым временем» и явившийся, как он считал, моментом рождения философии, — дар пророчества был передан детям и сумасшедшим. Насчет детей не знаю, но к людям, делящимся с врачами своими переживаниями необычных явлений, я бы всерьез прислушался. Тем более в истории человечества практически все деятели, совершившие серьезные прорывы в развитии цивилизации, находились по ту сторону психиатрической нормы. И вместе с тем я присмотрелся бы ко многим давно уже отданным на откуп массам разновидностям научной фантастики и попробовал бы отыскать новую точку зрения на них. Иногда норма затыкает рот истине, а массовый жанр клеймом обезображивает прозорливые наблюдения.
Например, однажды мне довелось говорить с человеком, который был убежден, что одно из имен Всевышнего говорит нам о серьезнейших вещах. Это имя — Саваоф: греческая калька с Цеваот — Владыка воинств. Оказывается, под «воинствами» имеются в виду «силы небесные», то есть звезды. Отсюда мой собеседник делал вывод, что ангелы обитают на других планетах, звездах, в межзвездном пространстве. «Взгляни, — говорил он, — на вспышки на солнце: они гигантские, едва ли не превышают размеры Юпитера, с поверхности звезды отрываются мегатонны плазмы и уносятся в космос. Разве не так, как сказано, рождаются мириады ангелов, чтобы пропеть осанну Всевышнему и исчезнуть?»
Что ж? Это сравнение может показаться только поэтическим, если не подумать, что со временем наши представления о живом понемногу пересматриваются. Вероятно, скоро мы придем к выводу, что существуют неорганические формы жизни. Например, великий физик-теоретик Стивен Хокинг всерьез рассматривает компьютерный вирус как одну из форм жизни. И, вероятно, когда-нибудь, особенно с учетом того, что не за горами эпоха, когда мозг человека напрямую будет подключен к глобальной сети, какой-нибудь самозародившийся вирус разовьется в некий достаточно мощный интеллект, не облаченный плотью, но с которым нам волей-неволей придется иметь дело.
Так почему же нельзя представить, что звездные процессы, точнее, связанные с ними потоки вещества и энергии суть последствия коммуникативных связей неких сложных пространственно-временных образований? Почему в космосе с его чрезвычайной протяженностью и сложностью невозможно формирование неких пока еще не постижимых интеллектуальных образований? В человеческом мозге переносятся электрические и химические импульсы, связываются и разрываются синапсы. Так почему не допустить, что и в космосе, и на нашей планете обитание «потусторонних» сил есть не материя, а результат пока не осознанных коммуникативных процессов (возможно, очень медленных или, напротив, мгновенных), происходящих в звездах, в растительном мире, в геологическом… Что мы внутри некой глобальной вычислительной системы, внутри вселенского мозга, что мы и мироздание — мысли этого мозга. Например, реки, морские течения, облака могут быть рассмотрены как каналы передачи, по которым в качестве потока информации движутся значения плотности, солености, карта вод-ных вихрей, всего, что составляет физическую суть реки. А где есть потоки данных, там можно подозревать интеллектуальные кластеры, ответственные за выработку смысла вместе с метаболизмом информации (в языческой интерпретации: так возникают «природные духи»).
Мирча Элиаде писал, что «мистика — это забытый смысл обряда». Иногда познание позволяет не только смысл этот вспомнить, но и его изобрести. Что из этого следует? Не много, но и не мало. Эта проблематика подводит нас к главному противостоянию в XXI веке — физики и метафизики, религии и науки, к необходимости того, что оно, противостояние, должно разрешаться с помощью модернизма: развитием того и другого навстречу друг другу. В конце концов, мироздание было сотворено не только с помощью букв и чисел. Но и с помощью речений. Вот почему Хазария стоит нерушимо на страницах, написанных Йеудой Галеви. Вот почему мир есть рассказываемая огромная, сложная, очень интересная история.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
- Я часто был несправедлив к покойному. Но был ли покойный нравственным человеком? Нет, он не был нравственным человеком. Это был бывший слепой, самозванец и гусекрад. Все свои силы он положил на то, чтобы жить за счет общества. Но общество не хотело, чтобы он жил за его счет. А вынести этого противоречия во взглядах Михаил Самуэлевич не мог, потому что имел вспыльчивый характер. И поэтому он умер. Всё!