Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Природа щедро распорядилась насчет нетипичных имен, отчеств и фамилий, попадающих в мое поле зрения. Так было с самого детства. Возможно, именно таким образом фатум молчаливо указывал мне на необходимость фиксации необычного на бумаге. Возможно, впрочем, во мне просто говорит манечка величия, и я стараюсь примерить мертвые законы природы к Божественному откровению. Безусловно, я знаю, что ничего не знаю. Даже когда я исполняю заповеди, полученные моими предками у подножия горы Синайской, принятые к беспрекословному и немедленному исполнению лично от Господа в синих молниях, - даже когда я исполняю их, говорю вам, и то я знаю, что ничего не знаю. Я знаю лишь, что у меня читать дальшесжимается сердце, когда я представляю Моисея, моего, можно сказать, тезку, спускающегося в чудесном настроении с горы в долину, - видящего то, что там сотворили сородичи за время его отсутствия и от бешенства и бессилия трахающего о камень только что полученные скрижали. Хрусть - и пополам, ей-Богу. Да, я отлично понимаю моего тезку, в честь которого меня нарекли, и при этом представляю, как исказилось его бородатое, горбоносое, некрасивое (не верьте Микеланджело!) лицо, и с какими древними матюгами он гробанул себе под ноги драгоценную тяжесть. Небось, еще и ногой пнул. Это наше, это нервное, это почти психическое, это естественное в каждом из поколений. Это - наше. И каждый из нас узнает себя в этом обезумевшем на несколько мгновений рыжем заике. И себя я в нем узнаю тоже. Я тоже так хрясал себе под ноги все, что угодно - книжки, статуэтки, тарелки, все, что под руку попадется. Ножи, например. То не иначе кровь царей кипит во мне, - так, кажется, поет Щербаков. Лучше эпически размахнуться и хряснуть ножом об пол, или даже садануть им самого себя, чем воткнуть его в кого-нибудь другого, верно? Это тоже наследственное: "ведь если не стрелять в воздух, то можно убить человека", как писал великий Бабель.
В моей жизни было дикое количество совпадений и несовпадений. Несовпадений совершенно совпадающего по всем пунктам и тех совпадений, в которых никто из обывателей в жизни не признал бы несостыковки. Кому из смертных придет в голову, что встреча в пятилетнем возрасте, в детском саду, с товарищем по несчастью (под несчастьем я подразумеваю само пребывание в этом учреждении), на исходе шестидесятых годов носящем - влачащем, я бы сказал, - нечеловеческое имя Бонифация Владленовича Троекурова, - является рядовым случаем? Несчастного, вечно сопливого, страдавшего аденоидами Бонифация воспитательницы таскали за ухо, и на перекурах вполголоса говорили друг другу, что этот ребенок напоминает им какую-то литературную классику, дурацкого льва из мультфильма и Третий Интернационал одновременно. Как мог несчастный мальчик, нося такие нечеловеческие инициалы, остаться по жизни в здравом уме и избегнуть в зрелом возрасте неврастении, мне неведомо. Впрочем, кто поручится, что он ее избег? Возможно, как раз наоборот. Это ведь в точности как в книге покойного Ерофеева - спившийся председатель колхоза, носивший позорное имя Лоэнгрин.
В пятом классе к нам в школу пришел мальчик по имени Ким Иосифович Лупоглазов. Странно - его все считали еврейским корейцем, спрятавшемся под хорошей русской фамилией. Полукровка, не иначе, - шептались уборщица и медсестра, в то время как ребенок был совершенно русским, из семьи поволжских крестьян, и, таким образом, невинным и чистым до десятого колена; имя мальчику дал дед, фанатичный большевик (тогда такие еще изредка водились, как вымиравшие зубры в Беловежской пуще), к Ким Ир Сену и вообще к корейским Кимам оно отношения не имело, - а имело оно отношение к Коммунистическому интернационалу молодежи. Имя его папе - Иосиф - тоже дал дед, имея в виду вовсе не библейского Иосифа Прекрасного, а лучшего друга детей и физкультурников. Этим, нужно сказать, дед испортил жизнь и сыну, и внуку, потому что обоим чуть ли не поминутно приходилось доказывать, что они не верблюды.
Одной из подруг моей бабушки с маминой стороны была урожденная Викторина Полиграфовна (я не вру!) Камчадальская, сменившая имя и отчество на Веру Петровну. Впоследствии она сменила и фамилию, выйдя замуж за Изю Лазаревича Каца (который свои инициалы поменять не мог при всем желании, даже если бы таковое желание и выразил). У дедушки в кумовьях ходил невнятно космополитичный Мэлор Кимович (дался им этот интернационал молодежи!), которого тоже принимали за нерусского, хотя был он Расторгуев, а Мэлор означал всего лишь аббревиатуру Маркс - Энгельс - Ленин - организаторы революции. А старушку по имени Эликтрификация, старую большевичку, члена партии с 1935 года, я хорошо помню с самого младенчества. Эликтрификация Ивановна категорически отказывалась поменять имя. Скорее, - возмущенно говорила она, - я поменяю отчество! Наш паровоз, вперед лети, добавлял вполголоса ее на удивление аполитичный муж.
Иногда пикантность ситуации подчеркивалась тем, что окружающие не совсем понимали, в чем, собственно, дело. Моя собственная бабушка носила фамилию, в переводе означающую "Сын осла". Ее лучшей подругой с самого кременчугского детства, со времен знаменитого голода конца двадцатых годов на Украине, названного впоследствии голодомором, была Кися Осиповна Гроберкныш. Старые евреи, впервые слышавшие эту фамилию, начинали трясти головами и вполголоса пересмеиваться. "Гробер кныш" - в переводе с украинско-еврейского означает "толстый пирожок", и нужно иметь в виду, что кнышами, в частности и в просторечье, именуется на разговорном идиш женский половой орган. Так что, - заключает моя жена, которой я иногда, под хорошее настроение, рассказываю эту историю, - все эти банально обтекаемые Эликтрификации Интернационаловны и Полиграф Полиграфовичи по сравнению с Кисей Толстопиздовой сильно проигрывают...
Позавчера я сходил на очередное писательское собрание. Председатель при моем появлении прежде всего молча вытянул толстый указательный палец и указал куда-то в угол зала. Я покорно пошел в угол. Назад! - крикнул он. - Я хочу просто сказать, что у нас гости. Новый соискатель, вернее, соискательница, на звание официального писателя... Изволь познакомиться.
Я приподнял несуществующую шляпу и сел на свое обычное место.
Соискательницей была жеманная дама, отрекомендовавшаяся прозаиком, автором трех повестей и романа, выпустившим "том полного собрания сочинений". Звали ее Долорес Степановна. Когда я услышал это, то вспомнил свою институтскую преподавательницу педагогики Женевьеву Фабиановну, и заранее затосковал. Глава из романа, зачитанная нам вслух и с выражением, глава, отпечатанная на машинке и перевязанная розовой ленточкой, была написана тягучим, гладким, обкатанным языком. Есть такой стиль, к которому формально невозможно придраться ни с какой стороны. Томность и плавность текста в силу его осторожности и отсутствия каких бы то ни было ярких моментов подразумевают автоматическое избежание лексических ошибок. Мне всегда было непонятно, почему и для чего пишут люди, не способные вложить в свой текст ту часть души или мозга, которые, по идее, должны отвечать за сочность и смак описываемого момента. Я не сомневаюсь, что текущий по подбородку, сводящий с ума запахом дыма сок пережевываемого с хрустом сочнейшего бараньего шашлыка есть в любом описываемом эпизоде, нужно лишь найти приличествующие эпизоду слова, а если их нет - то зачем писать? Затем лишь, что человек не может не писать? Тогда это - что? Просто графомания, стремление удовлетворить зуд в кончиках пальцев, железной хваткой ухватив наперевес перо, без всякой реальной возможности найти ту, единственную формулировку? Но ведь у любого пишущего человека этот зуд присутствует, без этого зуда любой пишущий человек чувствует себя глубоко несчастным; снова и снова он стремится удовлетворить его, заставить стихнуть на время, и лишь тогда, за столом, любой графоман чувствует себя равным Творцу, и вот ты один на один с чистым листом, и слова склоняются покорно, и ты снова - Он, и вдруг ослепительный свет разрывает завесу бытия, и вселенная опять у тебя на ладони. Я не знаю, я не очень следил за унылыми пассажами Долорес Степановны, которые любой официальный литкритик вежливо назовет вполне профессиональными и в которых не было ни единого взрыва, блеска или просто отблеска страсти, или хотя бы словесной находки; я с тоской отвернулся и смотрел в окно, в быстро падавшие на город сумерки. Плохой писатель и хороший писатель испытывают равные чувства перед листом бумаги и страстно стремятся распластаться на нем подобно флагеллянтам с их бичами. В любом писательстве есть что-то от мазохизма как психической болезни. В конце концов, чувствуя внутреннее единство с плохими писателями, не зря же страшный критик и прекрасный литератор Миша Копелиович написал эссе "В защиту графомана". Я ненавижу обижать автора, я не представляю, что было бы со мной, если кто-нибудь сказал бы мне в лицо: старик, хороший ты парень, да только пишешь хрень, и даже хрень ты пишешь дерьмово; после такого я бы, наверное, от отчаяния выпрыгнул из окна или разбил бы скрижали, как Моисей. Поэтому я с содроганием ждал, когда при обсуждении по кругу за столом творчества Долорес Степановны очередь дойдет до меня. Стол был уставлен разноцветными горячительными напитками и всевозможными закусками, и я налег на них, надеясь, что спирт, проникающий в аорту, заставит меня забыть человечность, я торопливо хлопал рюмку за рюмкой, стакан за стаканом, и все равно мне было не по себе, а очередь неторопливо приближалась ко мне. И какой же испариной облегчения покрылся я в тот момент, когда сидевший справа Сан Саныч, которому велено было говорить, сказал:
- Всё очень профессионально и всё очень скучно, серо, мелко, ни одной свежей, сочной мысли, всё отвратительно однообразно, подстрижено и кастрировано, как в английском саду. Простите меня, пожалуйста, о Долорес, удивительным образом противостоящая именем прозвищу своей испанской тёзки...
Это было как у Галича - "может, кто не понял? Ксенька - поняла".
- Я - автор изданной книги, - негромко и очень веско сказала несостоявшаяся Пассионария, задрав соболиную бровь.
- Что ж, - ответстовавал Сан Саныч, почесывая под приподнятой шляпой сальные космы, свисавшие вокруг лысины на макушке, - сперва нужно найти в словотворчестве нечто, способное беззвучно взорвать вселенную и заставить человечество на миг задохнуться, а потом можно уже и книжки выпускать. Но - не раньше, увы...
Дама, поджав сиреневые губы, сложила исчирканные листы в сумочку и быстро вышла из помещения, ни на кого не глядя и с кем не прощаясь.
Всем было неловко. Эх-эх-эх, вздохнул, пригорюнившись, Председатель и налил себе водки, не предлагая никому составить компанию. Тогда я посмотрел на часы, встал, поцеловал великого поэта Трестмана в седеющую бороду (он тут же вытянул толстые губы дудкой и с готовностью ответно потянулся к моей щеке) и вышел из зала: мне нужно было спешить на автобус.
- Не забудь в четверг, в семь часов на презентацию журнала! Я принесу литр, а с тебя хотя бы бутылка бренди, не дам больше им садиться на хвост! - вдруг вскрикнул Председатель мне вослед. Я приостановился.
- Мы все страдаем комплексами и неумением выразить на бумаге или там на экране, какого хера живем, - сказал Сан Саныч, - но у некоторых это неумение явно зашкаливает! Э-э, я не вас имею в виду... Чего вы?..
- Вобля, я вдруг ужрамшись, - пробормотал Председатель.
- ...Мы все обвешаны, можно сказать, кандалами своих комплексов и амбиций. Ладно, давайте расходиться. Споем на прощание нашу фирменную, "Прозаик в степях Забайкалья" - вдруг предложил Сан Саныч и, не дожидаясь собравшихся, затянул высоким козлиным тенором:
- Скрывается солнце за степью,
вдали колосится ковыль...
И собрание с готовностью грянуло, подхватив:
- Писателей звонкие цепи
взметают дорожную пыль!..
В моей жизни было дикое количество совпадений и несовпадений. Несовпадений совершенно совпадающего по всем пунктам и тех совпадений, в которых никто из обывателей в жизни не признал бы несостыковки. Кому из смертных придет в голову, что встреча в пятилетнем возрасте, в детском саду, с товарищем по несчастью (под несчастьем я подразумеваю само пребывание в этом учреждении), на исходе шестидесятых годов носящем - влачащем, я бы сказал, - нечеловеческое имя Бонифация Владленовича Троекурова, - является рядовым случаем? Несчастного, вечно сопливого, страдавшего аденоидами Бонифация воспитательницы таскали за ухо, и на перекурах вполголоса говорили друг другу, что этот ребенок напоминает им какую-то литературную классику, дурацкого льва из мультфильма и Третий Интернационал одновременно. Как мог несчастный мальчик, нося такие нечеловеческие инициалы, остаться по жизни в здравом уме и избегнуть в зрелом возрасте неврастении, мне неведомо. Впрочем, кто поручится, что он ее избег? Возможно, как раз наоборот. Это ведь в точности как в книге покойного Ерофеева - спившийся председатель колхоза, носивший позорное имя Лоэнгрин.
В пятом классе к нам в школу пришел мальчик по имени Ким Иосифович Лупоглазов. Странно - его все считали еврейским корейцем, спрятавшемся под хорошей русской фамилией. Полукровка, не иначе, - шептались уборщица и медсестра, в то время как ребенок был совершенно русским, из семьи поволжских крестьян, и, таким образом, невинным и чистым до десятого колена; имя мальчику дал дед, фанатичный большевик (тогда такие еще изредка водились, как вымиравшие зубры в Беловежской пуще), к Ким Ир Сену и вообще к корейским Кимам оно отношения не имело, - а имело оно отношение к Коммунистическому интернационалу молодежи. Имя его папе - Иосиф - тоже дал дед, имея в виду вовсе не библейского Иосифа Прекрасного, а лучшего друга детей и физкультурников. Этим, нужно сказать, дед испортил жизнь и сыну, и внуку, потому что обоим чуть ли не поминутно приходилось доказывать, что они не верблюды.
Одной из подруг моей бабушки с маминой стороны была урожденная Викторина Полиграфовна (я не вру!) Камчадальская, сменившая имя и отчество на Веру Петровну. Впоследствии она сменила и фамилию, выйдя замуж за Изю Лазаревича Каца (который свои инициалы поменять не мог при всем желании, даже если бы таковое желание и выразил). У дедушки в кумовьях ходил невнятно космополитичный Мэлор Кимович (дался им этот интернационал молодежи!), которого тоже принимали за нерусского, хотя был он Расторгуев, а Мэлор означал всего лишь аббревиатуру Маркс - Энгельс - Ленин - организаторы революции. А старушку по имени Эликтрификация, старую большевичку, члена партии с 1935 года, я хорошо помню с самого младенчества. Эликтрификация Ивановна категорически отказывалась поменять имя. Скорее, - возмущенно говорила она, - я поменяю отчество! Наш паровоз, вперед лети, добавлял вполголоса ее на удивление аполитичный муж.
Иногда пикантность ситуации подчеркивалась тем, что окружающие не совсем понимали, в чем, собственно, дело. Моя собственная бабушка носила фамилию, в переводе означающую "Сын осла". Ее лучшей подругой с самого кременчугского детства, со времен знаменитого голода конца двадцатых годов на Украине, названного впоследствии голодомором, была Кися Осиповна Гроберкныш. Старые евреи, впервые слышавшие эту фамилию, начинали трясти головами и вполголоса пересмеиваться. "Гробер кныш" - в переводе с украинско-еврейского означает "толстый пирожок", и нужно иметь в виду, что кнышами, в частности и в просторечье, именуется на разговорном идиш женский половой орган. Так что, - заключает моя жена, которой я иногда, под хорошее настроение, рассказываю эту историю, - все эти банально обтекаемые Эликтрификации Интернационаловны и Полиграф Полиграфовичи по сравнению с Кисей Толстопиздовой сильно проигрывают...
Позавчера я сходил на очередное писательское собрание. Председатель при моем появлении прежде всего молча вытянул толстый указательный палец и указал куда-то в угол зала. Я покорно пошел в угол. Назад! - крикнул он. - Я хочу просто сказать, что у нас гости. Новый соискатель, вернее, соискательница, на звание официального писателя... Изволь познакомиться.
Я приподнял несуществующую шляпу и сел на свое обычное место.
Соискательницей была жеманная дама, отрекомендовавшаяся прозаиком, автором трех повестей и романа, выпустившим "том полного собрания сочинений". Звали ее Долорес Степановна. Когда я услышал это, то вспомнил свою институтскую преподавательницу педагогики Женевьеву Фабиановну, и заранее затосковал. Глава из романа, зачитанная нам вслух и с выражением, глава, отпечатанная на машинке и перевязанная розовой ленточкой, была написана тягучим, гладким, обкатанным языком. Есть такой стиль, к которому формально невозможно придраться ни с какой стороны. Томность и плавность текста в силу его осторожности и отсутствия каких бы то ни было ярких моментов подразумевают автоматическое избежание лексических ошибок. Мне всегда было непонятно, почему и для чего пишут люди, не способные вложить в свой текст ту часть души или мозга, которые, по идее, должны отвечать за сочность и смак описываемого момента. Я не сомневаюсь, что текущий по подбородку, сводящий с ума запахом дыма сок пережевываемого с хрустом сочнейшего бараньего шашлыка есть в любом описываемом эпизоде, нужно лишь найти приличествующие эпизоду слова, а если их нет - то зачем писать? Затем лишь, что человек не может не писать? Тогда это - что? Просто графомания, стремление удовлетворить зуд в кончиках пальцев, железной хваткой ухватив наперевес перо, без всякой реальной возможности найти ту, единственную формулировку? Но ведь у любого пишущего человека этот зуд присутствует, без этого зуда любой пишущий человек чувствует себя глубоко несчастным; снова и снова он стремится удовлетворить его, заставить стихнуть на время, и лишь тогда, за столом, любой графоман чувствует себя равным Творцу, и вот ты один на один с чистым листом, и слова склоняются покорно, и ты снова - Он, и вдруг ослепительный свет разрывает завесу бытия, и вселенная опять у тебя на ладони. Я не знаю, я не очень следил за унылыми пассажами Долорес Степановны, которые любой официальный литкритик вежливо назовет вполне профессиональными и в которых не было ни единого взрыва, блеска или просто отблеска страсти, или хотя бы словесной находки; я с тоской отвернулся и смотрел в окно, в быстро падавшие на город сумерки. Плохой писатель и хороший писатель испытывают равные чувства перед листом бумаги и страстно стремятся распластаться на нем подобно флагеллянтам с их бичами. В любом писательстве есть что-то от мазохизма как психической болезни. В конце концов, чувствуя внутреннее единство с плохими писателями, не зря же страшный критик и прекрасный литератор Миша Копелиович написал эссе "В защиту графомана". Я ненавижу обижать автора, я не представляю, что было бы со мной, если кто-нибудь сказал бы мне в лицо: старик, хороший ты парень, да только пишешь хрень, и даже хрень ты пишешь дерьмово; после такого я бы, наверное, от отчаяния выпрыгнул из окна или разбил бы скрижали, как Моисей. Поэтому я с содроганием ждал, когда при обсуждении по кругу за столом творчества Долорес Степановны очередь дойдет до меня. Стол был уставлен разноцветными горячительными напитками и всевозможными закусками, и я налег на них, надеясь, что спирт, проникающий в аорту, заставит меня забыть человечность, я торопливо хлопал рюмку за рюмкой, стакан за стаканом, и все равно мне было не по себе, а очередь неторопливо приближалась ко мне. И какой же испариной облегчения покрылся я в тот момент, когда сидевший справа Сан Саныч, которому велено было говорить, сказал:
- Всё очень профессионально и всё очень скучно, серо, мелко, ни одной свежей, сочной мысли, всё отвратительно однообразно, подстрижено и кастрировано, как в английском саду. Простите меня, пожалуйста, о Долорес, удивительным образом противостоящая именем прозвищу своей испанской тёзки...
Это было как у Галича - "может, кто не понял? Ксенька - поняла".
- Я - автор изданной книги, - негромко и очень веско сказала несостоявшаяся Пассионария, задрав соболиную бровь.
- Что ж, - ответстовавал Сан Саныч, почесывая под приподнятой шляпой сальные космы, свисавшие вокруг лысины на макушке, - сперва нужно найти в словотворчестве нечто, способное беззвучно взорвать вселенную и заставить человечество на миг задохнуться, а потом можно уже и книжки выпускать. Но - не раньше, увы...
Дама, поджав сиреневые губы, сложила исчирканные листы в сумочку и быстро вышла из помещения, ни на кого не глядя и с кем не прощаясь.
Всем было неловко. Эх-эх-эх, вздохнул, пригорюнившись, Председатель и налил себе водки, не предлагая никому составить компанию. Тогда я посмотрел на часы, встал, поцеловал великого поэта Трестмана в седеющую бороду (он тут же вытянул толстые губы дудкой и с готовностью ответно потянулся к моей щеке) и вышел из зала: мне нужно было спешить на автобус.
- Не забудь в четверг, в семь часов на презентацию журнала! Я принесу литр, а с тебя хотя бы бутылка бренди, не дам больше им садиться на хвост! - вдруг вскрикнул Председатель мне вослед. Я приостановился.
- Мы все страдаем комплексами и неумением выразить на бумаге или там на экране, какого хера живем, - сказал Сан Саныч, - но у некоторых это неумение явно зашкаливает! Э-э, я не вас имею в виду... Чего вы?..
- Вобля, я вдруг ужрамшись, - пробормотал Председатель.
- ...Мы все обвешаны, можно сказать, кандалами своих комплексов и амбиций. Ладно, давайте расходиться. Споем на прощание нашу фирменную, "Прозаик в степях Забайкалья" - вдруг предложил Сан Саныч и, не дожидаясь собравшихся, затянул высоким козлиным тенором:
- Скрывается солнце за степью,
вдали колосится ковыль...
И собрание с готовностью грянуло, подхватив:
- Писателей звонкие цепи
взметают дорожную пыль!..
@темы: содружники