Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Игаль (Игорь) ГОРОДЕЦКИЙ. Родился в 1945 году в Чернигове на Украине. Учился в Москве. Прозаик, публицист, переводчик с иврита. Автор сборника рассказов "Сказка для Вовки" (1991), повести "Ласковый хамсин" (1996), путеводителя "Израиль на все времена" (1996). Печатается в периодических изданиях, альманахах и сборниках в Израиле, России, Германии, США. Готовит новую книгу прозы. Член Союза писателей Израиля. Живет в Иерусалиме.
Сосед по двору, одноклассник, потом сокурсник, впоследствии и сотрудник нашего Председателя. Как и в Москве, сейчас они живут рядом.
Помещенный ниже рассказ вошел в сборник Городецкого "Ласковый хамсин" (Иерусалим, 2006).
читать дальшеТак его звали: Агим. Он был албанцем. Мама познакомилась с ним, когда мне было лет десять или одиннадцать. Агим учился в Москве, где именно - я не знал, да и не интересовался. Как мне теперь кажется, он имел отношение к военному ведомству или того хуже... Носил он, однако, штатское.
Мама ко времени встречи с Агимом была в разводе с моим отцом уже лет пять, я плохо его помнил. В соответствии с учением Макаренко, она запретила отцу встречаться со мной, хотя отец очень меня любил. Наверное, он любил и маму, я помнил ее рассказы о том времени, когда я родился и часто болел - сразу после войны. Когда мама забеременела, еще шла война, было голодно. Однажды тетка отца (она была химиком) достала две большие ампулы глюкозы. Отец нес их маме и все пальцы себе искусал - так ему хотелось сладкого, но донес в сохранности. Они с мамой потом, смеясь, повторяли стихи Маяковского: "Не домой, не на суп, а к любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик".
Так бы они и любили друг друга, но однажды папа получил на заводе, где он работал, профсоюзную путевку в дом отдыха и уехал в отпуск. А через месяц после его возвращения мама, разбирая перед стиркой его вещи, обнаружила в кармане рубашки медицинский рецепт на какое-то средство для прерывания беременности... Развелись быстро, и мама осталась со мной в комнате, где жил до женитьбы отец.
Когда-то вся эта четырехкомнатная квартира принадлежала семье отца, мой дедушка был профессором. Только в комнатушке при кухне жила тетя Варя, бывшая прислуга семьи. На входной двери рядом с костяной кнопкой звонка под рваной дермантиновой обивкой сохранилась потемневшая медная табличка: "д-ръ Х.М.Ульманъ". После революции профессор получил бронь, и его не уплотнили, лишь тетя Варя выписала из деревни свою родню. Однако в начале войны, когда семья отца эвакуировалась из Москвы, какие-то деревенские люди, подпоив домоуправа, вселились в оставленную квартиру. После возвращения из эвакуации удалось отстоять только одну комнату... Обычная история тех лет.
С новыми соседями не ладили. Тетя Варя, правившая коммуналкой, как императрица, умело интриговала, сталкивая жильцов друг с другом. Кухня стала полем битвы за конфорки единственной газовой плиты и скамейку, на которую ставили корыто для стирки белья. При разделе квартиры голландская печка, отапливавшая некогда все комнаты, оказалась "на границе", то есть ее самая горячая задняя изразцовая стенка выходила в нашу комнату, а топка находилась в комнате соседей - тех, которые незаконно вселились в квартиру. Когда они топили печку, то именно в нашей комнате было теплее всего. Узнав об этом, соседи перестали топить голландку и поставили у себя буржуйку. Пришлось такую же соорудить и отцу. Он вообще-то был мастером на все руки и со временем сложил в нашей комнате настоящую русскую печь. Если бы не она, мы бы замерзли в лютые морозы, которые стояли в Москве в первые послевоенные годы.
Я сразу понял, кого мне напомнил Агим. За две недели до того, как я его увидел в первый раз, мы с мамой посмотрели фильм "Римские каникулы" с Грегори Пеком и Одри Хепберн в главных ролях. Картина нас просто околдовала - мы сами не понимали, почему. Нам нравились актеры: нежная красавица Одри, мужественный ироничный Грегори. Но, разумеется, дело было не в этом или не только в этом. Простенькая лента дышала атмосферой свободы, мы видели не реальный Рим пятидесятых годов, а мечту, несбыточную и оттого еще более прекрасную. Агим, появившийся если и не из сказочного Рима, то из довольно близкой к нему географически и не менее экзотической Тираны, пленил нас еще и тем, что оказался просто копией американского актера. Он и улыбался, как Грегори Пек, и свой прекрасный твидовый пиджак (купленный, как я потом узнал, в Италии) носил, как Грегори и... и был таким же классным парнем - немногословным, высоким, широкоплечим. Они с мамой составляли отличную пару: он жгучий брюнет с красивой проседью, она - тоненькая, зеленоглазая, белокожая, с копной темно-золотых волос (к нашему общему с Агимом огорчению, мама вскоре сделала себе модную "шестимесячную", вытравив пергидролем свои чудные волосы).
Словом, Агим мне понравился. Он прекрасно говорил по-русски, с легким приятным акцентом. Кроме албанского, он знал французский и итальянский и, как я теперь думаю, другие языки. Моя мама, окончившая английское отделение инъяза, немного говорила по-французски. Иногда ониболтали на этом птичьем языке, особенно когда не хотели, чтобы я понимал их разговор, - точно как мои дедушка и бабушка переходили в таких случаях на идиш.
После окончания института мама не могла найти постоянную работу - евреев в конце сороковых-начале пятидесятых никуда не брали. Кроме того, я в детстве часто болел, и мама, даже устроившись куда-то, вынуждена была через некоторое время оставить работу. В конце концов, она пошла на курсы кройки и шитья, а родственники одолжили ей швейную машинку. Машинка привела меня в восторг, когда мама шила, я с наслаждением крутил ручку. После этой эпопеи у меня осталось множество маленьких рубашечек, платьиц и штанишек - не примитивных кукольных, а самых настоящих, только маленьких. По такой странной системе маму учили шить.
Через некоторое время мама устроилась в сельскохозяйственную библиотеку и стала оставлять меня днем одного. Я дома не скучал. Обед мне разогревала тетя Варя, а я читал запоем все подряд или слушал радио. Особенно я любил передачу "Театр у микрофона". Пьесы Островского и Горького меня мало трогали, а вот "Бронепоезд 14-69" или "Любовь Яровую" я выучил наизусть. Потом появились радиоинсценировки - и среди них самая любимая: "Судьба барабанщика". Честно говоря, я и сейчас не могу без волнения вспомнить ту сцену, где барабанщик, больной, одинокий, вступает в неравную схватку с разоблаченными врагами: "Выпрямляйся, барабанщик! Встань и не гнись!.. Трам-тарам-там-та!.."
Когда Агим появился у нас, я очень испугался, что ему не понравится наша комната. Она была хоть и просторная - целых пятнадцать метров, - но уж очень убого обставленная. Мама спала на детской узенькой железной кроватке, правда, покрытой белоснежным покрывалом с вышивкой "ришелье". К этому "ришелье" я как-то ножницами добавил дырочек, за что был мамой нещадно бит. Мне мама почему-то отдала стоявший в противоположном углу диван, вернее, это был не диван, а поставленный на козлы матрас, покрытый старым ковром. Деревянная рама матраса страшно воняла керосином, с помощью которого пытались избавиться от клопов. Мне лично этот запах даже нравился. Всю противоположную от единственного окна стену занимал огромный фанерный шкаф, изготовленный моим отцом. Он служил нам и буфетом. Еще в комнате был довольно приличный дубовый стол и несколько венских стульев. Забавно, что точно такие же стулья стояли в комнате соседей. Вообще, вместе с комнатами соседи, разумеется, захватили и лучшую мебель дореволюционных времен. Уроки я делал на тумбе, отпиленной моим дедушкой от огромного письменного стола. В этой же тумбе мама хранила постельное белье.
Я знал, что обстановка у нас далеко не первый сорт, так как видывал квартиры и получше. Я часто гостил у тетки отца, очень меня любившей. Жила она в коммуналке, однако дом был ведомственный, в нем находились квартиры руководителей химического института, где тетка работала. Она дружила с женой академика Фрумкина, и однажды эта дама пригласила нас к себе.
Квартира Фрумкиных меня поразила. Я почти не обратил внимания на старинную мебель, картины, коллекцию фарфоровых фигурок, которые академик привозил со всего света. Очаровали меня другие вещи: например, огромная черно-матовая немецкая радиола, электрический тостер, медвежья шкура на полу. А еще - пес, ласковый до слюнявости жирный бульдог. К столу подали чай в полупрозрачных китайских чашках и пирожные. Я был воспитанным мальчиком, но все же как-то незаметно пирожных пять умял. Что вы хотите, если я по полгода таких лакомств и в глаза не видывал. Шестое пирожное я надкусил, но одолеть уже не смог. И маялся, не зная, что с ним делать. Фрумкина обратила на это внимание и сказала мне небрежно: "Брось собаке!" Как так? Отдать собаке пирожное? Пирожное! Нет уж! Лучше пусть меня стошнит. И я, давясь, доел-таки злосчастное пирожное.
Так вот, Агим в нашей квартире, в нашей комнате чувствовал себя прекрасно. На соседей он произвел сильное впечатление. Тети Варин зять немедленно стрельнул у растерявшейся мамы четвертной, а сама тетя Варя шепнула: "Видный мужик, хоть и не русский. И правильно, девка, что ж это без мужика пять лет!".
Вообще-то тетя Варя маму осуждала за то, что она запрещала отцу видеться со мной. А меня жалела: часто совала пирожки и плюшки собственного изготовления. Эти вкуснейшие изделия не шли ни в какое сравнение с жалким песочным печеньем, которое иногда пекла мама. Особенно щедрым было тети Варино угощение на Пасху: куличи, сладкая пасха и, конечно же, крашенные отваром луковой кожуры яйца. Моя наивная мама под руководством тети Вари тоже пыталась печь куличи и красить яйца. Но у нее так хорошо не получалось.
Один раз тетя Варя взяла меня с собой в церковь - святить куличи. Там было красиво и приятно пахло. Поп с кадилом и малярной кистью (во всяком случае, мне так показалось), обходивший прихожан, обратил на меня внимание.
- Яврей? - строго спросил он у тети Вари.
- Яврей, яврей, батюшка, - засуетилась тетя Варя.
- Это хорошо! - веско сказал поп и обрызгал нас своей кисточкой.
Надо сказать, что мы с мамой и без Агима жили неплохо. Когда я не болел и у мамы было свободное время, мы ходили гулять на Зубовский бульвар; особенно здорово было там зимой, потому что мама от самого дома везла меня на санках. Легкие, алюминиевые, они только появились в продаже. Мама хотела купить санки со спинкой, но я категорически воспротивился. Я с трудом втолковал маме, что такие саночки покупают только малышам; к тому же на них нельзя было лихо скатываться с горки, стоя обеими ногами или, в крайнем случае, лежа пузом.
Надышавшись морозным воздухом и проголодавшись, мы покупали восхитительные горячие пирожки с мясом и горохом, которые толстая закутанная до глаз баба доставала из деревянного ящика, тоже замотанного каким-то тряпьем. Когда баба открывала ящик, оттуда вырывалось облако вкусного, сытного пара.
Еще веселее было, когда приезжал мой дедушка Симон. Он болел астмой, и на зиму бабушка отправляла его к дочке и внуку в Москву, а летом мы с мамой приезжали к ним в маленький украинский городок. Дедушка водил меня в кинотеатр "Наука и знание" (бывший "Арс"), где за рубль можно было посмотреть чудесные фильмы о животных и дальних странах. По дороге мы иногда заходили в табачный магазин, похожий на палехскую шкатулку, весь расписной изнутри, где так хорошо пахло. Дедушка украдкой покупал рассыпных папирос и тщательно их прятал, так как мама ему курить запрещала.
Когда мама посылала меня в бакалейный магазин в Глазовском переулке, мне разрешалось купить пачку кукурузных хлопьев за семьдесят копеек, а когда мы вместе ходили в магазин "Диета" на Арбате, то лакомились фруктовым или молочным желе. В магазине "Консервы" (бывшие "Восточные сладости") напротив мне покупали томатный сок, который наливали из большого стеклянного конуса с краником внизу. На прилавке стояли перец и соль, а в стакане с желтоватой от сока водой - ложечка для размешивания. Еще можно было купить фруктовое мороженое в вощеном стаканчике за семьдесят копеек. Ели его деревянной палочкой, а когда мороженое кончалось (увы, слишком быстро), палочка еще долго сохраняла его вкус. Словом, жизнь была прекрасна!
С Агимом жизнь стала еще лучше. Он приносил сладкое вино, засахаренные фрукты, маслины, которые очень любил, и даже иногда икру. Мне он дарил албанские марки и открытки, маме всегда покупал розы. Из Албании он один раз привез рахат-лукум и бутылку коньяка. Коньяка мне, конечно, не дали, зато разрешили понюхать пробку. Запах был сногсшибательный, мне кажется, я помню его до сих пор. Еще Агим курил трубку, и запах его табака я тоже помню, этот итальянский табачок был не чета дедушкиным папиросам.
Мама очень гордилась, что Агим похож на Грегори Пека, и все время спрашивала меня:
- Неужели он и вправду похож? Мне кажется, совсем не похож.
- Нет, похож.
- Ну как же? И глаза у него не такие - маленькие. И нос не тот. И ведь у него усы! А у Грегори Пека нет усов.
Я знал, какой ответ маме приятен, и настаивал:
- Похож, все равно похож!
- Но ведь Агим седой.
- Вовсе не седой. Так, немножко.
- И он старый. Грегори Пек намного моложе.
- Все равно: похож, очень похож!
Так мы препирались к маминому удовольствию, а весной Агим пропал. Я спросил у мамы, куда он исчез.
- Надо же ему домой съездить, - сказала мама и добавила, помолчав: - Семью навестить.
- А у него есть семья?
Мама потрепала меня по волосам:
- Конечно, маленький, ведь Агиму уже за сорок. У него жена и двое детей, мальчик и девочка, твои ровесники, между прочим.
- И его жена отпустила?
- Так он же учится здесь.
- Чему учится? Он большой.
- Ты смешной. Он продолжает свое образование. Учиться никогда не поздно. Кто это сказал?
Я не знал. Мама тоже. Я чувствовал: маме не хочется продолжать этот разговор. Но меня беспокоило, что у Агима есть семья. Что-то было здесь не так. Когда я заговорил об этом, мама не смутилась:
- Ну и что? Разве я собираюсь женить его на себе? Мы с Агимом просто друзья. Нам интересно вместе. Мы ходим в кино, на концерты и в театр, и на выставки... Что в этом плохого?
Я не нашелся что ответить.
На лето мы с мамой уехали на Украину к дедушке и бабушке, а когда вернулись в Москву, Агим снова стал появляться у нас. Они с мамой часто уходили по вечерам. Мама возвращалась поздно, долго шуршала одеждой, плескала в тазу теплой водой. Она целовала меня, и от нее пахло Агимом - французским одеколоном и трубочным табаком. Мама гасила свет, но долго не засыпала, ворочалась и вздыхала. Я тоже не спал, но потом совершенно незаметно проваливался в сон и, казалось, тут же просыпался от звуков "Пионерской зорьки" и ласкового маминого голоса.
Однажды в воскресенье я лежал в постели, ждал маму и слушал, как обычно, "Театр у микрофона". Мама не возвращалась, было уже поздно, и я стал потихоньку задремывать. Чувствуя, что вот-вот засну, я выключил свет и радио. Постепенно глаза привыкли к темноте, и я стал различать контуры нашей убогой обстановки. Тюлевые занавески на окне отбрасывали на белую дверь дырчатую шевелящуюся тень. Тут дверь приоткрылась, я различил силуэт мамы, а за ней широкие плечи Агима. Запахло трубочным табаком. Они прошли в комнату, и мама зажгла маленький ночник в изголовье своей девичьей кроватки. Я зажмурил глаза. Мама подошла ко мне и, чувствуя, что я не сплю, сказала:
- Спи, пожалуйста. Мы тут с Агимом посидим немного, поговорим тихонько, а ты спи. Повернись к стенке и спи. Завтра рано вставать.
Я потянулся к маме, чтобы она поцеловала меня, а потом послушно повернулся к стене. Я честно пытался заснуть, но сон не шел. Сам не желая того, я стал прислушиваться к разговору в комнате. Затем я тихо, стараясь не скрипеть, повернулся в их сторону. Мама прилегла одетая на кровать, Агим присел рядом. Собственно говоря, другого места у них и не было. О чем они говорили, я сейчас точно не помню. Да и не все я понимал. Мама сказала:
- Боже мой, ты был в Риме, в Париже... Мне кажется, этих городов не существует в действительности. Они только литературная выдумка. Когда я изучала английскую литературу, у меня тоже было такое чувство. Лондон - это город, выдуманный Диккенсом. Вообще ничего нет, кроме Москвы, СССР...
Агим ладонью закрыл маме рот и показал пальцем на потолок. Они долго молчали, затем я услышал щелчок, и свет ночника погас. Скрипнула кровать.
- Je t?aime , - тихо и хрипло сказал Агим.
Я знал, что это означает "я тебя люблю" по-французски, мама меня научила. Через минуту Агим сказал с незнакомым акцентом:
- I ti amo.
- Скажи это по-албански, - прошептала мама.
Он что-то проговорил очень похожее на предыдущую фразу. Они замолчали, и вдруг жаркая волна прошла по всему моему телу: я услышал явственные звуки поцелуев. Чуть задыхаясь, мама сказала:
- Подожди, ты порвешь.
Послышалось знакомое потрескивание, и я понял: мама снимала капроновые чулки, она боялась, что они дадут стрелку. На некоторое время все стихло, только шуршала одежда. Вдруг мама сказала:
- Перестань. Перестань, ты ребенка разбудишь.
- Я люблю тебя, я люблю тебя, - повторил Агим по-русски.
- Нет.
- Но почему? Почему?
Опять все стихло. Я сжался на своем клоповном ложе. Мама сказала:
- Все. Уже поздно. Уходи. Пожалуйста. Я тебя прошу.
Агим еще несколько раз пробормотал что-то вроде "пуркуа?", затем встал. Мама снова зажгла ночник и подошла ко мне. Я плотно сжал веки, но по их дрожанию мама поняла, что я не сплю.
- Ну вот, ребенка разбудили, - сказала мама и подошла к двери.
Агим, надевший пиджак и поправивший галстук, попытался ее поцеловать, но она увернулась. Они тихо вышли в коридор. Через несколько минут мама вернулась, выключила свет и легла. Я лежал, некоторое время тараща глаза в темноту, и очень быстро уснул. Проснулся я как от толчка. Стало еще темнее. Вдруг я услышал тихий звук, как будто скулил котенок или какое-то другое маленькое животное жаловалось на жизнь. Я не сразу понял, что эти звуки издавала моя мама. Заснули мы только под утро...
Агима я больше не видел. Спустя несколько месяцев мы с мамой услышали по радио, что Москва порвала дипломатические отношения с Тираной.
Сосед по двору, одноклассник, потом сокурсник, впоследствии и сотрудник нашего Председателя. Как и в Москве, сейчас они живут рядом.
Помещенный ниже рассказ вошел в сборник Городецкого "Ласковый хамсин" (Иерусалим, 2006).
АГИМ
читать дальшеТак его звали: Агим. Он был албанцем. Мама познакомилась с ним, когда мне было лет десять или одиннадцать. Агим учился в Москве, где именно - я не знал, да и не интересовался. Как мне теперь кажется, он имел отношение к военному ведомству или того хуже... Носил он, однако, штатское.
Мама ко времени встречи с Агимом была в разводе с моим отцом уже лет пять, я плохо его помнил. В соответствии с учением Макаренко, она запретила отцу встречаться со мной, хотя отец очень меня любил. Наверное, он любил и маму, я помнил ее рассказы о том времени, когда я родился и часто болел - сразу после войны. Когда мама забеременела, еще шла война, было голодно. Однажды тетка отца (она была химиком) достала две большие ампулы глюкозы. Отец нес их маме и все пальцы себе искусал - так ему хотелось сладкого, но донес в сохранности. Они с мамой потом, смеясь, повторяли стихи Маяковского: "Не домой, не на суп, а к любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик".
Так бы они и любили друг друга, но однажды папа получил на заводе, где он работал, профсоюзную путевку в дом отдыха и уехал в отпуск. А через месяц после его возвращения мама, разбирая перед стиркой его вещи, обнаружила в кармане рубашки медицинский рецепт на какое-то средство для прерывания беременности... Развелись быстро, и мама осталась со мной в комнате, где жил до женитьбы отец.
Когда-то вся эта четырехкомнатная квартира принадлежала семье отца, мой дедушка был профессором. Только в комнатушке при кухне жила тетя Варя, бывшая прислуга семьи. На входной двери рядом с костяной кнопкой звонка под рваной дермантиновой обивкой сохранилась потемневшая медная табличка: "д-ръ Х.М.Ульманъ". После революции профессор получил бронь, и его не уплотнили, лишь тетя Варя выписала из деревни свою родню. Однако в начале войны, когда семья отца эвакуировалась из Москвы, какие-то деревенские люди, подпоив домоуправа, вселились в оставленную квартиру. После возвращения из эвакуации удалось отстоять только одну комнату... Обычная история тех лет.
С новыми соседями не ладили. Тетя Варя, правившая коммуналкой, как императрица, умело интриговала, сталкивая жильцов друг с другом. Кухня стала полем битвы за конфорки единственной газовой плиты и скамейку, на которую ставили корыто для стирки белья. При разделе квартиры голландская печка, отапливавшая некогда все комнаты, оказалась "на границе", то есть ее самая горячая задняя изразцовая стенка выходила в нашу комнату, а топка находилась в комнате соседей - тех, которые незаконно вселились в квартиру. Когда они топили печку, то именно в нашей комнате было теплее всего. Узнав об этом, соседи перестали топить голландку и поставили у себя буржуйку. Пришлось такую же соорудить и отцу. Он вообще-то был мастером на все руки и со временем сложил в нашей комнате настоящую русскую печь. Если бы не она, мы бы замерзли в лютые морозы, которые стояли в Москве в первые послевоенные годы.
Я сразу понял, кого мне напомнил Агим. За две недели до того, как я его увидел в первый раз, мы с мамой посмотрели фильм "Римские каникулы" с Грегори Пеком и Одри Хепберн в главных ролях. Картина нас просто околдовала - мы сами не понимали, почему. Нам нравились актеры: нежная красавица Одри, мужественный ироничный Грегори. Но, разумеется, дело было не в этом или не только в этом. Простенькая лента дышала атмосферой свободы, мы видели не реальный Рим пятидесятых годов, а мечту, несбыточную и оттого еще более прекрасную. Агим, появившийся если и не из сказочного Рима, то из довольно близкой к нему географически и не менее экзотической Тираны, пленил нас еще и тем, что оказался просто копией американского актера. Он и улыбался, как Грегори Пек, и свой прекрасный твидовый пиджак (купленный, как я потом узнал, в Италии) носил, как Грегори и... и был таким же классным парнем - немногословным, высоким, широкоплечим. Они с мамой составляли отличную пару: он жгучий брюнет с красивой проседью, она - тоненькая, зеленоглазая, белокожая, с копной темно-золотых волос (к нашему общему с Агимом огорчению, мама вскоре сделала себе модную "шестимесячную", вытравив пергидролем свои чудные волосы).
Словом, Агим мне понравился. Он прекрасно говорил по-русски, с легким приятным акцентом. Кроме албанского, он знал французский и итальянский и, как я теперь думаю, другие языки. Моя мама, окончившая английское отделение инъяза, немного говорила по-французски. Иногда ониболтали на этом птичьем языке, особенно когда не хотели, чтобы я понимал их разговор, - точно как мои дедушка и бабушка переходили в таких случаях на идиш.
После окончания института мама не могла найти постоянную работу - евреев в конце сороковых-начале пятидесятых никуда не брали. Кроме того, я в детстве часто болел, и мама, даже устроившись куда-то, вынуждена была через некоторое время оставить работу. В конце концов, она пошла на курсы кройки и шитья, а родственники одолжили ей швейную машинку. Машинка привела меня в восторг, когда мама шила, я с наслаждением крутил ручку. После этой эпопеи у меня осталось множество маленьких рубашечек, платьиц и штанишек - не примитивных кукольных, а самых настоящих, только маленьких. По такой странной системе маму учили шить.
Через некоторое время мама устроилась в сельскохозяйственную библиотеку и стала оставлять меня днем одного. Я дома не скучал. Обед мне разогревала тетя Варя, а я читал запоем все подряд или слушал радио. Особенно я любил передачу "Театр у микрофона". Пьесы Островского и Горького меня мало трогали, а вот "Бронепоезд 14-69" или "Любовь Яровую" я выучил наизусть. Потом появились радиоинсценировки - и среди них самая любимая: "Судьба барабанщика". Честно говоря, я и сейчас не могу без волнения вспомнить ту сцену, где барабанщик, больной, одинокий, вступает в неравную схватку с разоблаченными врагами: "Выпрямляйся, барабанщик! Встань и не гнись!.. Трам-тарам-там-та!.."
Когда Агим появился у нас, я очень испугался, что ему не понравится наша комната. Она была хоть и просторная - целых пятнадцать метров, - но уж очень убого обставленная. Мама спала на детской узенькой железной кроватке, правда, покрытой белоснежным покрывалом с вышивкой "ришелье". К этому "ришелье" я как-то ножницами добавил дырочек, за что был мамой нещадно бит. Мне мама почему-то отдала стоявший в противоположном углу диван, вернее, это был не диван, а поставленный на козлы матрас, покрытый старым ковром. Деревянная рама матраса страшно воняла керосином, с помощью которого пытались избавиться от клопов. Мне лично этот запах даже нравился. Всю противоположную от единственного окна стену занимал огромный фанерный шкаф, изготовленный моим отцом. Он служил нам и буфетом. Еще в комнате был довольно приличный дубовый стол и несколько венских стульев. Забавно, что точно такие же стулья стояли в комнате соседей. Вообще, вместе с комнатами соседи, разумеется, захватили и лучшую мебель дореволюционных времен. Уроки я делал на тумбе, отпиленной моим дедушкой от огромного письменного стола. В этой же тумбе мама хранила постельное белье.
Я знал, что обстановка у нас далеко не первый сорт, так как видывал квартиры и получше. Я часто гостил у тетки отца, очень меня любившей. Жила она в коммуналке, однако дом был ведомственный, в нем находились квартиры руководителей химического института, где тетка работала. Она дружила с женой академика Фрумкина, и однажды эта дама пригласила нас к себе.
Квартира Фрумкиных меня поразила. Я почти не обратил внимания на старинную мебель, картины, коллекцию фарфоровых фигурок, которые академик привозил со всего света. Очаровали меня другие вещи: например, огромная черно-матовая немецкая радиола, электрический тостер, медвежья шкура на полу. А еще - пес, ласковый до слюнявости жирный бульдог. К столу подали чай в полупрозрачных китайских чашках и пирожные. Я был воспитанным мальчиком, но все же как-то незаметно пирожных пять умял. Что вы хотите, если я по полгода таких лакомств и в глаза не видывал. Шестое пирожное я надкусил, но одолеть уже не смог. И маялся, не зная, что с ним делать. Фрумкина обратила на это внимание и сказала мне небрежно: "Брось собаке!" Как так? Отдать собаке пирожное? Пирожное! Нет уж! Лучше пусть меня стошнит. И я, давясь, доел-таки злосчастное пирожное.
Так вот, Агим в нашей квартире, в нашей комнате чувствовал себя прекрасно. На соседей он произвел сильное впечатление. Тети Варин зять немедленно стрельнул у растерявшейся мамы четвертной, а сама тетя Варя шепнула: "Видный мужик, хоть и не русский. И правильно, девка, что ж это без мужика пять лет!".
Вообще-то тетя Варя маму осуждала за то, что она запрещала отцу видеться со мной. А меня жалела: часто совала пирожки и плюшки собственного изготовления. Эти вкуснейшие изделия не шли ни в какое сравнение с жалким песочным печеньем, которое иногда пекла мама. Особенно щедрым было тети Варино угощение на Пасху: куличи, сладкая пасха и, конечно же, крашенные отваром луковой кожуры яйца. Моя наивная мама под руководством тети Вари тоже пыталась печь куличи и красить яйца. Но у нее так хорошо не получалось.
Один раз тетя Варя взяла меня с собой в церковь - святить куличи. Там было красиво и приятно пахло. Поп с кадилом и малярной кистью (во всяком случае, мне так показалось), обходивший прихожан, обратил на меня внимание.
- Яврей? - строго спросил он у тети Вари.
- Яврей, яврей, батюшка, - засуетилась тетя Варя.
- Это хорошо! - веско сказал поп и обрызгал нас своей кисточкой.
Надо сказать, что мы с мамой и без Агима жили неплохо. Когда я не болел и у мамы было свободное время, мы ходили гулять на Зубовский бульвар; особенно здорово было там зимой, потому что мама от самого дома везла меня на санках. Легкие, алюминиевые, они только появились в продаже. Мама хотела купить санки со спинкой, но я категорически воспротивился. Я с трудом втолковал маме, что такие саночки покупают только малышам; к тому же на них нельзя было лихо скатываться с горки, стоя обеими ногами или, в крайнем случае, лежа пузом.
Надышавшись морозным воздухом и проголодавшись, мы покупали восхитительные горячие пирожки с мясом и горохом, которые толстая закутанная до глаз баба доставала из деревянного ящика, тоже замотанного каким-то тряпьем. Когда баба открывала ящик, оттуда вырывалось облако вкусного, сытного пара.
Еще веселее было, когда приезжал мой дедушка Симон. Он болел астмой, и на зиму бабушка отправляла его к дочке и внуку в Москву, а летом мы с мамой приезжали к ним в маленький украинский городок. Дедушка водил меня в кинотеатр "Наука и знание" (бывший "Арс"), где за рубль можно было посмотреть чудесные фильмы о животных и дальних странах. По дороге мы иногда заходили в табачный магазин, похожий на палехскую шкатулку, весь расписной изнутри, где так хорошо пахло. Дедушка украдкой покупал рассыпных папирос и тщательно их прятал, так как мама ему курить запрещала.
Когда мама посылала меня в бакалейный магазин в Глазовском переулке, мне разрешалось купить пачку кукурузных хлопьев за семьдесят копеек, а когда мы вместе ходили в магазин "Диета" на Арбате, то лакомились фруктовым или молочным желе. В магазине "Консервы" (бывшие "Восточные сладости") напротив мне покупали томатный сок, который наливали из большого стеклянного конуса с краником внизу. На прилавке стояли перец и соль, а в стакане с желтоватой от сока водой - ложечка для размешивания. Еще можно было купить фруктовое мороженое в вощеном стаканчике за семьдесят копеек. Ели его деревянной палочкой, а когда мороженое кончалось (увы, слишком быстро), палочка еще долго сохраняла его вкус. Словом, жизнь была прекрасна!
С Агимом жизнь стала еще лучше. Он приносил сладкое вино, засахаренные фрукты, маслины, которые очень любил, и даже иногда икру. Мне он дарил албанские марки и открытки, маме всегда покупал розы. Из Албании он один раз привез рахат-лукум и бутылку коньяка. Коньяка мне, конечно, не дали, зато разрешили понюхать пробку. Запах был сногсшибательный, мне кажется, я помню его до сих пор. Еще Агим курил трубку, и запах его табака я тоже помню, этот итальянский табачок был не чета дедушкиным папиросам.
Мама очень гордилась, что Агим похож на Грегори Пека, и все время спрашивала меня:
- Неужели он и вправду похож? Мне кажется, совсем не похож.
- Нет, похож.
- Ну как же? И глаза у него не такие - маленькие. И нос не тот. И ведь у него усы! А у Грегори Пека нет усов.
Я знал, какой ответ маме приятен, и настаивал:
- Похож, все равно похож!
- Но ведь Агим седой.
- Вовсе не седой. Так, немножко.
- И он старый. Грегори Пек намного моложе.
- Все равно: похож, очень похож!
Так мы препирались к маминому удовольствию, а весной Агим пропал. Я спросил у мамы, куда он исчез.
- Надо же ему домой съездить, - сказала мама и добавила, помолчав: - Семью навестить.
- А у него есть семья?
Мама потрепала меня по волосам:
- Конечно, маленький, ведь Агиму уже за сорок. У него жена и двое детей, мальчик и девочка, твои ровесники, между прочим.
- И его жена отпустила?
- Так он же учится здесь.
- Чему учится? Он большой.
- Ты смешной. Он продолжает свое образование. Учиться никогда не поздно. Кто это сказал?
Я не знал. Мама тоже. Я чувствовал: маме не хочется продолжать этот разговор. Но меня беспокоило, что у Агима есть семья. Что-то было здесь не так. Когда я заговорил об этом, мама не смутилась:
- Ну и что? Разве я собираюсь женить его на себе? Мы с Агимом просто друзья. Нам интересно вместе. Мы ходим в кино, на концерты и в театр, и на выставки... Что в этом плохого?
Я не нашелся что ответить.
На лето мы с мамой уехали на Украину к дедушке и бабушке, а когда вернулись в Москву, Агим снова стал появляться у нас. Они с мамой часто уходили по вечерам. Мама возвращалась поздно, долго шуршала одеждой, плескала в тазу теплой водой. Она целовала меня, и от нее пахло Агимом - французским одеколоном и трубочным табаком. Мама гасила свет, но долго не засыпала, ворочалась и вздыхала. Я тоже не спал, но потом совершенно незаметно проваливался в сон и, казалось, тут же просыпался от звуков "Пионерской зорьки" и ласкового маминого голоса.
Однажды в воскресенье я лежал в постели, ждал маму и слушал, как обычно, "Театр у микрофона". Мама не возвращалась, было уже поздно, и я стал потихоньку задремывать. Чувствуя, что вот-вот засну, я выключил свет и радио. Постепенно глаза привыкли к темноте, и я стал различать контуры нашей убогой обстановки. Тюлевые занавески на окне отбрасывали на белую дверь дырчатую шевелящуюся тень. Тут дверь приоткрылась, я различил силуэт мамы, а за ней широкие плечи Агима. Запахло трубочным табаком. Они прошли в комнату, и мама зажгла маленький ночник в изголовье своей девичьей кроватки. Я зажмурил глаза. Мама подошла ко мне и, чувствуя, что я не сплю, сказала:
- Спи, пожалуйста. Мы тут с Агимом посидим немного, поговорим тихонько, а ты спи. Повернись к стенке и спи. Завтра рано вставать.
Я потянулся к маме, чтобы она поцеловала меня, а потом послушно повернулся к стене. Я честно пытался заснуть, но сон не шел. Сам не желая того, я стал прислушиваться к разговору в комнате. Затем я тихо, стараясь не скрипеть, повернулся в их сторону. Мама прилегла одетая на кровать, Агим присел рядом. Собственно говоря, другого места у них и не было. О чем они говорили, я сейчас точно не помню. Да и не все я понимал. Мама сказала:
- Боже мой, ты был в Риме, в Париже... Мне кажется, этих городов не существует в действительности. Они только литературная выдумка. Когда я изучала английскую литературу, у меня тоже было такое чувство. Лондон - это город, выдуманный Диккенсом. Вообще ничего нет, кроме Москвы, СССР...
Агим ладонью закрыл маме рот и показал пальцем на потолок. Они долго молчали, затем я услышал щелчок, и свет ночника погас. Скрипнула кровать.
- Je t?aime , - тихо и хрипло сказал Агим.
Я знал, что это означает "я тебя люблю" по-французски, мама меня научила. Через минуту Агим сказал с незнакомым акцентом:
- I ti amo.
- Скажи это по-албански, - прошептала мама.
Он что-то проговорил очень похожее на предыдущую фразу. Они замолчали, и вдруг жаркая волна прошла по всему моему телу: я услышал явственные звуки поцелуев. Чуть задыхаясь, мама сказала:
- Подожди, ты порвешь.
Послышалось знакомое потрескивание, и я понял: мама снимала капроновые чулки, она боялась, что они дадут стрелку. На некоторое время все стихло, только шуршала одежда. Вдруг мама сказала:
- Перестань. Перестань, ты ребенка разбудишь.
- Я люблю тебя, я люблю тебя, - повторил Агим по-русски.
- Нет.
- Но почему? Почему?
Опять все стихло. Я сжался на своем клоповном ложе. Мама сказала:
- Все. Уже поздно. Уходи. Пожалуйста. Я тебя прошу.
Агим еще несколько раз пробормотал что-то вроде "пуркуа?", затем встал. Мама снова зажгла ночник и подошла ко мне. Я плотно сжал веки, но по их дрожанию мама поняла, что я не сплю.
- Ну вот, ребенка разбудили, - сказала мама и подошла к двери.
Агим, надевший пиджак и поправивший галстук, попытался ее поцеловать, но она увернулась. Они тихо вышли в коридор. Через несколько минут мама вернулась, выключила свет и легла. Я лежал, некоторое время тараща глаза в темноту, и очень быстро уснул. Проснулся я как от толчка. Стало еще темнее. Вдруг я услышал тихий звук, как будто скулил котенок или какое-то другое маленькое животное жаловалось на жизнь. Я не сразу понял, что эти звуки издавала моя мама. Заснули мы только под утро...
Агима я больше не видел. Спустя несколько месяцев мы с мамой услышали по радио, что Москва порвала дипломатические отношения с Тираной.
@темы: Городецкий, Содружники
Спасибо.