Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
ИЗ СБОРНИКА «ТОПОГРАФИЯ СНОВ»
АМЕРИКАНСКИЕ ПРЕЗЕНТАЦИИ
читать дальше
- Я буду называть тебя «папик»,- сказала она, - ты не возражаешь? У нас тут появилась русская семья, отца все зовут «папик». По моему, симпатично.
«Папик» обычно говорят жены, а не дочери, - сказал он, -для русского уха здесь есть некоторый эротический привкус.
- Ну и пусть, - рассмеялась она, откровенно его рассматривая, - тем более, что ты ещё очень ничего... Я понимаю маму. Короче, меня это не пугает. А тебя пугает, да? Ты комплексуешь?
- Не комплексую, - сказал он, - еще не успел.
Они сидели за столиком в почти пустой кондитерской, куда она его привела - он и его двадцатипятилетняя дочь, которую сегодня, полчаса назад, он увидел
первый раз в жизни. Не дозвонившись из Нью-Йорка, он приехал наудачу в этот маленький городок. Позвонил с автовокзала, застал её дома - такая удача -
одну и затруднительно, не очень внятно представившись, договорился о встрече. Что-то вроде того: «Видишь ли, как бы это тебе сказать... В общем, я твой
отец». Кажется, именно так. Он усмехнулся: «В общем... Действительно, в общем». После небольшой паузы на том конце провода сказали: «Ой, как интерес-
но! Вылетаю из дома, ох, нет, только приоденусь, чтобы произвести на тебя впечатление». И вот кондитерская.
То, что у него красивая дочь, его не удивило. Его в молодости считали чуть ли ни красавцем, да и ее мать - полу русская, полу армянка была красива*,
несколько экзотической, правда, красотой. Плод их недолгой связи был в каком-то смысле закономерным. Когда после смерти Сталина раздельные школы
опять превратили в смешанные, их мамы, его и её, безошибочно выбрали их друг для друга - и в свой третий класс они вступили парой. Более того, даже первое своё сексуальное чувство он тоже ощутил благодаря ей – классе в четвёртом, обняв её сзади чуть выше талии, когда они катались с ледяной горки.
- Не беспокойся, я совсем не обижаюсь на тебя за то, что ты ушел от мамы, -говорила дочь в промежутках между кусочками кофейного торта, - от такой мегеры я бы тоже ушла.
- Вообще-то я даже не успел узнать, что она мегера, - сказал он, - я ведь, можно сказать, не ушел - я, скорее, не пришел. Мне хочется рассказать тебе всё по порядку, ну... подробно... как я сегодня это вижу и понимаю, но, может быть, в следующий раз... Я надеюсь, он будет?
Вопрос. - Конечно, - сказала она, - конечно.
- В двух словах нет смысла, понимаешь? Давай так – сегодня мы просто знакомимся. Он чувствовал себя неловко, она это поняла:
- Конечно, как-нибудь потом, если ты захочешь. Знакомимся, прекрасно... От мамы я знала о тебе только то, что ты поэт. Между прочим, это всё объясняло. В смысле, что и она не мегера и ты не... Ну, в общем, поэты всегда уходят... И всё.
- Поэт? - сказал он, - Не знаю...
Это на самом деле было так, хотя в Нью-Йорк и ещё пару городов, где были солидные русские общины, он приехал именно как поэт. Сказать лучше, как ли-
тератор: целью поездки были презентации - продажи двух его книг, стихов и прозы. «Поэт и прозаик Х.»,как писали о нём в израильских газетах и русских журналах, предваряя или сопровождая публикации. Стихов он не писал давно и не жалел oб этом, а прозу стал писать неожиданно для себя, в самом деле неожиданно – считал, что проза у него не пойдёт – после переезда в Израиль. Проза его пользовалась немалым успехом, который иногда удивлял его, а иногда не удивлял. Хотя по-настоящему чувствовали её, так он считал, немногие. Это была не «проза поэта», нет, но что-то поэтическое в ней, несомненно, было. Да, было.
С матерью сидящей напротив него молодой женщины он встретился после большого перерыва, в котором уместились его и её университеты, несколько лет на перспективной для него службе, откуда он ушел в сторожа, её замужество и развод, тяжёлая простуда с приговором врачей о бесплодии - словом, солидный кусок жизни с не слишком значительными – общими для обоих - детскими воспоминаниями. После всего вышеперечисленного их выкинуло на общий берег и, если бы не произошла эта встреча на знаменитой авангардистской выставке, произошла бы другая в подобном же месте. После выставки компанией пошли в кафе, выпили, продолжили у него дома, потихоньку все разошлись, её он задержал: так давно не виделись, есть о чём поговорить... Алкоголь, эмоции... уложить её в постель было уже делом техники.
Их связь была недолгой, долгих у него в то время не бывало. Была поэзия, о которой, конечно же, не говорили красиво, и был настрой на суровую, нищую
и потому, естественно, одинокую жизнь. Однажды он получил письмо, где она писала, что беременна («Это просто чудо: врачи утверждали на сто процентов, что никогда...»), что ничего от него не хочет и не ждёт (что конечно, не соответствовало действительности, а он не понял), что благодарна ему и т.д. Она не в претензии. Всё о'кей - он не стал об этом думать. Хотя и не забывал.
Через несколько лет, когда у него все изменилось - и внутри и вокруг - он узнал, что она с дочкой уезжает в Америку. Позвонил, попросил о встрече («Я понимаю, что не имею права, но...»),нарвался на отказ, больше попыток
не делал. Чувствовал ли себя виноватым? Конечно. И перед дочерью и перед её матерью. Бесспорно. Хотя поженись они тогда, ничего бы из этой затеи - он в
этом не сомневался - не вышло. И всё-таки. И всё-таки виноват. Хотя всё равно всё кончилось бы так же, ибо жизнь только кажется многовариантной, многовариантной она и является - для всех вместе, а для каждого в отдельности
у неё на деле есть только один - тот самый, что осуществился. И это многое значит и одновременно не значит ничего перед чувством вины, которое ты обречён испытывать без всяких оправданий, которые, тем не менее, есть и на которые, тем не менее, не нужно обращать внимания.
- О чем ты сейчас думал? - спросила она.
- Очень трудно объяснить, - сказал он. - Тут так много всего – как в таблице Менделеева, если ты помнишь, что это такое. Но всё вместе - это, оказывается, счастье, что ты есть. Независимо от того, что ты обо мне будешь думать.
-Я тоже рада. Действительно, -сказала она. - Израиль не так далеко. Теперь не исчезай из моей жизни.
-Ни за что, - сказал он. -Ужасно, что здесь нельзя заказать сто грамм чего-нибудь крепкого.
- У нас все впереди, - сказала она, - и твоя выпивка тоже. Не грусти. Всё чудесно.All wonderful.
Чудесно, подумал он. Это точно. Разве мог я подумать четверть века назад, что, прилетев из Иерусалима, буду сидеть за столиком напротив взрослой, не знакомой мне красавицы - моей дочки, а вокруг нас будет шуметь и сверкать эта удивительная страна - Америка.
- Wonderful,- повторил он, как эхо. - Конечно. Ещё как.
* * *
ИЗ CБОРНИКА «ДЕРЕВО»
ОДИНОКАЯ ГАРМОНЬ
читать дальшеОтрывочно Марик помнит себя с Ленинграда, с их большой коммунальной квартиры. Но эти воспоминанья словно разрозненные одиночные кадры, да и кадров то этих немного. А вот связно Марик помнит себя с их первого
угличского дома. Первого, потому что был и второй, который построили пленные немцы. Первый дом Марик помнит не весь. Он хорошо помнит фасад, а вот дом сзади и что было за домом - уже нет. А фасад - да. Дом был, как кажется, не из брёвен, как второй - большой, на много комнат, а из легких зелёных досок, стоявших вертикально .Даже комнаты Марик помнит не все. Помнит ту, что была их с сестрой, а комнату родителей и кухню, которые тоже, конечно же, были - не помнит. Но хорошо запомнил качели перед домом. Там стояли на траве, недалеко от входа, столбы с перекладиной - буквой П, и на перекладине висели качели. Они состояли из крашенной, тоже в зелёный цвет, дощечки, по краям которой на прочных веревочках были приделаны палочки
ограждения, так что получалось как бы креслице. Этот дом Марика стоял на улице Зины Золотовой, погибшей комсомолки.Он стоял к этой улице торцом, и мимо его, так сказать, фасада шла дорожка. Эта дорожка была проходом от улицы Зины Золотовой к набережной Волги. Набережная эта, получается, была параллельна улице Зины Золотовой, но на самом деле она не была так уж параллельна, да и шла вдоль Волги не всё время, а прерывалась простым, без набережной, берегом. Совсем не всюду можно было так удобно пройти к Волге, поэтому часто по этой дорожке гуляющие шли к набережной.
Марик запомнил, как однажды вечером мимо их дома к Волге проходила группа людей. Посередине шёл гармонист, а по его бокам с обеих сторон шли женщины, по две с каждой стороны. Женщины шли под руку друг с дружкой. Наверное, было не поздно, ибо Марик не спал, но на улице было темно. В Угличе было мало уличных фонарей и рядом с домом их, кажется, не было.Поэтому всё вокруг освещалось только лунным светом. Женщины и гармонист шли к набережной Волги, гармонист играл «Снова замерло всё до
рассвета…» и женщины негромко и приятно пели: «Ты признайся, чего тебе надо, ты скажи, гармонист молодой…».
Сейчас Марик смотрит в их сторону уже очень близорукими, неяркими глазами, но внутренний взор его ясно видит освещенных белым лунным светом женщин, одетых в длинные приталенные жакеты с приподнятыми у рукавов
плечами, и между ними в белой лунной рубашке с чёрными ремнями гармони гармониста.
«Веет с поля ночная прохлада, с яблонь цвет опадает густой...»
Господи! Как печальна и прекрасна жизнь!
* * *
КЛАДБИЩЕ ИДЁТ
читать дальшеМаленькое еврейское кладбище на юге Литвы. Деревенское, местечковое. Лишкява – небольшая литовская деревня – до войны была обширным литовско-еврейским поселением с тремя трактирами, старинным католическим монастырём и маленькой синагогой. Еврейские дома стоят и сейчас, у них давно другие хозяева. На фундаменте синагоги хозяин литовец поставил сарай. Еврейское кладбище расположено на холме, метрах в трёхстах от окраинных домов. На могильных холмиках нет надгробий. Сами холмики кажутся просто архитектурной игрой природы. В одном конце кладбища лежат несколько камней с заросшими мхом и временем надписями. Что на них написано – не разобрать. Камни уже на три четверти ушли в землю. Наверное, скоро уйдут совсем. На этом кладбище не хоронят с сорок первого года. Люди, которых должны были здесь похоронить рядом с их матерями, отцами, дедами, лежат в никому не известной яме, в лесу, окружающем их когда-то родную деревню.
Неправда, что кладбище – это дом мёртвых. Кладбище – это дом мёртвых и живых. Когда вокруг кладбища нет живых, которые время от времени пополняют ряды мёртвых, то и кладбище перестаёт жить. Перестаёт быть. Оно уходит. Там, под этими холмиками без надгробий, которые уже не похожи на могилы, нет умерших евреев. Когда вокруг кладбища не стало живых, мёртвые подождали, подождали – ведь они умеют ждать – и ушли. Там пусто, под этими холмиками. И те пять-шесть камней, сваленных в углу кладбища, почти ушедшие в землю, тоже – сначала полностью погрузятся в землю, а потом пойдут за другими камнями.
Там, под землёй, идут они – прадеды и прабабки, дедушки и бабушки, матери и отцы, сыновья и дочери – все вместе, всем кладбищем, в сторону Земли Обетованной, в Эрэц Исраэль. А за ними медленно катятся камни с их именами. Кто знает, сколько времени нужно мёртвым, кто скажет, сколько времени нужно еврейскому кладбищу, чтобы пройти под землёй из галута домой? Живые не знают. А еврейские кладбища идут под землёй – из Польши, России, Украины, Литвы – туда, где они снова станут домом живых и мёртвых, туда, где над ними будут ходить, говорить, смеяться и плакать живые. Одни кладбища уже пришли, другие идут, третьи ещё только собираются тронуться в путь. Но когда-нибудь они придут сюда все.
* * *
ИЗ СБОРНИКА «В СТОРОНУ МОЛОДОСТИ И ПЕЧАЛИ»
ВВЕРХ ПО ЛЕСТНИЦЕ, ВЕДУЩЕЙ НА ПОДОКОННИК
читать дальшеЭти две фотографии на газетной странице сразу обращали на себя внимание. Симпатичная девушка и пожилая женщина запущенного, мягко говоря, вида, объединённые явным, хотя и не бросающимся в глаза сходством. Подметив его, я заинтересовался текстом. Статья была об известном русском писателе, сравнительно недавно умершим и ныне – дружными усилиями «соратников» и друзей – превращаемом в икону. С этим писателем, действительно очень талантливым, я был недолгое время знаком. Когда-то мы жили в одном городе, даже не далеко друг от друга, хотя познакомились на другом конце земли. Рассказ был не столько о нём, сколько об его окружении, друзьях и знакомых, в данном случае, о женщине, изображённой на снимках. Прочитав ещё несколько строк, я понял, что тоже её знал. Знал, впрочем, мало, даже можно сказать, не знал, а разве что был представлен, и виделся с ней всего несколько раз. Это всегда бывало на днях рождения моих приятелей – ленинградских «левых», как тогда говорилось, художников – неформалов. На дни рождения она приходила с мужем, директором крупного, а если точнее, крупнейшего ленинградского музея. Его интерес к художникам был, таким образом, частью его профессии, он свёл знакомство со многими из них и даже покупал, вернее, его музей покупал у них картины. На самом деле всё было не так просто. Мои друзья художники, из которых кое-кто приобрёл ныне международную известность, в то время властями воспринимались в лучшем случае как бездарные мазилы, а в худшем, более типичном, как враги народа и построяемого этим народом социализма. Директор музея, покупающий работы художников такого рода, проявлял, помимо художественного вкуса, и незаурядное мужество, ибо серьёзнейшим образом рисковал своей непыльной, хорошо оплачиваемой и более чем престижной должностью. Само его присутствие в этом кресле было, разумеется, недоразумением, которое вскоре было исправлено: из музея его попросили. Это был, несомненно, порядочный человек, а если учесть, что он был к тому же очень хорош собой, то у любого прозорливца – случись таковой в нашей компании - были бы все основания для вердикта: «не жилец!». И действительно, он умер скоропостижно – молодым. С женой они составляли красивую пару. Ирина была роскошной женщиной с роскошной (а не красивой, пышной или что-нибудь в этом роде) грудью, роскошными плечами, я уверен, что все остальные части её тела, которые было позволено видеть и осязать не слишком малочисленным, как кажется, счастливцам, были также, несомненно, роскошны. Пол – вот что было в ней главное. Следовало бы даже сказать – мощь пола. Это была женщина – крепость, но крепость, не сдававшаяся на милость победителя, а милостиво позволявшая себя завоевать, оставаясь при этом – что ни у кого из окружающих не вызывало сомнения – истинным победителем. Её муж был, как я уже говорил, красив и интеллигентен. И вот это «и интеллигентен», как и любое другое дополнение через «и»:»Красив и мужествен», «Красив и благороден», «Красив и что угодно ещё…» делало разницу между ними существенной. Он был «что-то и что-то», она была вся – одно. Его внешняя красивость, как, впрочем, и все остальные характеристики, оставались его личными обстоятельствами, тогда как её роскошность являлась обстоятельством – не побоюсь этого слова – ОБЩЕСТВЕННЫМ. «Res, - так сказать, - publika» – да простят мне читатели подобную вольность!
После смерти её мужа – а мысль о том, что её измены эту смерть приблизили, бывала назойливой – я не раз думал,что ему, как НОМИНАЛЬНОМУ правителю этой республики, следовало бы относиться к ней, как, скажем, к статуе Кановы, мимо которой он регулярно проходил, инспектируя своё хозяйство, да и притяжательным местоимением «моя» в тот же адрес надлежало пользоваться лишь в таком, АДМИНИСТРАТИВНОМ по внутреннему содержанию, смысле. Предполагаю, что чего-то в этом роде он не мог не понимать.
Художники, на днях рождения которых я встречал эту пару, писали в разной манере. Группа была пёстрой по составу – и национальному (русские, еврей, армянин, украинец) и возрастному – и объединялась по каким-то иным, не эстетическим, признакам. Остряки (в компании считали: завистники) из коллег называли их «ГРУППА ДОЛЛАР» за умение находить и устанавливать связи с дипломатами и корреспондентами западных стран, среди которых их картины пользовались успехом и спросом. Однако, время шло, маразм крепчал, застой расползался (можно и наоборот: застой крепчал, маразм расползался),всё вокруг затягивало плесенью, эйфория молодости, дружб и объединений куда-то отступала, все рассаживались по своим конурам, кто-то уходил в бизнес (живописный в том числе),некоторые уезжали. В общем, последние десять лет героиню моего рассказа я не встречал. Статья в израильской газете заставила меня о ней вспомнить.
В те два-три года, когда мне случалось видеть Ирину,ей было где-то под сорок. На одном из газетных снимков ей двадцать с небольшим. Довольно симпатичная (однако, ничего особенного) молодая женщина и короткой стрижкой и смелым, как бы нечто обещающим взглядом, - мало, к слову сказать, похожая на ту красотку, которую я знал. Её взгляд обещал определённо, пожалуй, только одно: эта женщина будет жить так, как захочет она сама, её судьбой никто другой распоряжаться не будет. Со второй фотографии, сделанной недавно, месяц-два назад, на нас смотрит почти старуха в зетёрханной, пятого срока свежести, шубе, с явно не вчера (и не позавчера) мытой головой, и лицом, специфические морщины и улыбка которого недвусмысленно свидетельствуют об отсутствии сколько-нибудь комфортабельного жилья и слабости к алкоголю. Короче говоря, тип ленинградской (теперь петербургской), ещё окончательно не опустившейся, бомжихи.Вот так. Конечно, я испытал что-то вроде шока. «Боже мой! – подумал я самыми банальными на свете словами, - Что жизнь делает с людьми!», хотя немалый опыт пожившего человека рекомендует эту горькую эмоцию формулировать прямо противоположным образом:»Что люди делают со своей жизнью!»
Думаю, что именно этой реакции ожидал, даже можно сказать – вызывал – автор статьи, поместив рядом две эти фотографии. Я продолжал всматриваться. Первый снимок был сделан за много лет до нашего знакомства, второй – через много лет после нашей последней встречи. Таким образом, в каком-то смысле я оказался как бы связующим звеном между ними – и, может быть, поэтому сумел кое-что понять. Нет, не вышел у автора статьи контраст, который был им задуман. Вопреки его (так я предполагаю) воле изображения героини не спорят между собой, не противостоят друг другу. На обоих снимках ясно виден один психологический тип, один характер. И даже клюке в руке у старухи, долженствующей символизировать как бы неотменямость, окончательность падения, её роль явно не удаётся.
Нашу героиню автор нашёл у ограды Владимирского собора, где она, в ряду ей подобных, продовала с ящика, служившего прилавком, какие-то никому не нужные, Бог знает где подобранные, вещи. Дальше следовал набор – в случае мужского варианта мы сказали бы «джентльменский» – типичных бомжовских приёмов: просьба покормить (два дня не ела),купить сигарет, «одолжить», естественно, без отдачи, необременительную для автора сумму. В процессе кормления автор узнаёт о нынешних обстоятельствах собеседницы: выгнанная из собственной квартиры сыном, она ночует на подоконнике в чужом доме, где её обижают отвязанные подростки и иногда подкармливают горячим сердобольные жильцы. И уже после этого разговор переходит к главному, незримо присутствующему, герою – покойному писателю. Во время чтения я испытывал разные, не интересные читателю, чувства. Могу только сказать, что среди них не было ни отвращения, ни – и это более странно – жалости. Довольно быстро я сообразил, в чём дело: оно было в тоне героини очерка, точнее, в его внутреннем наполнении. В просьбах: накормить, сигареты, деньги – не было униженности, в рассказе о квартире и подоконнике – не было жалости к себе, а, стало быть, и желания вызвать её у других. Не менее интересно и то, как на рассказывала о своих отношениях с писателем. Вот уж где развернулись бы (и, знаю, разворачиваются) девять из десяти мужиков, особенно, в сходном с её положении: «Эх, бывало, мы с Серёгой!.. А потом он – вон куда, а я – эх…» и тому подобное. Ирина рассказывала о нём, как о равном, причём, равном не только тогда, но и сейчас. Я не знаю, как её собеседнику, но мне было понятно, что она вовсе не считает, что разошедшиеся их дороги пошли – его вверх, а её вниз, нет: они пошли в разные, верно, но равноценные стороны. Такое отношение к жизни невозможно подделать, как невозможно подделать настоящий аристократизм. В общем, из контекста беседы читателю становится понятно, что, каким бы ни выглядело положение нашей героини в чужих глазах, ею оно осознано и принято. А вот уж каким образом эта немолодая и, наверняка, больная женщина ухитрилась в подобных условиях сохранить настоящее, непоказное достоинство – да ещё в стране, где его днём с огнём не сыщешь и у самых благополучных её соотечественников – её личная тайна.
Как ни странно, я без труда представляю себе её, бывшую повелительницу и королеву, у ограды Владимирского собора на Петроградской стороне торгующей каким-то, найденным на помойках, барахлом, стоящую за ящиком-прилавком, опираясь на самодельную клюку. Так же, без труда, я могу представить себе принца из новорусской сказки, пленившегося ею – и вот уже бережно усаживающего предмет своей любви в шикарный мерседес, чтобы навсегда увезти в свой новорусский – за тридевять земель – замок.
В конце концов я и сам, если накоплю достаточно денег,а она дождётся меня у соборной ограды, уведу её от её паскудного прилавка (скупив оптом весь «товар»), приглашу в какое0нибудь приличное кафе, подходящее моим капиталам и её гардеробу, накормлю, напою, куплю сигарет и подарю скромную, однако, не пустяшную сумму. Я объясню ей, что это не милостыня, а знак благодарности за то, что она напомнила мне об очень важной вещи: что достоинство человек должен сохранять в любых обстоятельствах. И хотя я знаю об этом давно, каждое напоминание, в моих глазах многого стоит.
Я смотрю на две фотографии на газетной полосе и мне кажется, что я слышу или, может быть, угадываю их диалог.
-«Представь себе, - говорит молодая женщина своей визави, - у меня нет к тебе никаких претензий. Даже за эти морщины, эту шубу, я помню её только что купленной… и эту клюку. Конечно, я пока ещё мало понимаю в жизни, но мне кажется, что во мне есть серьёзная готовность принять любой, в том числе и этот, вариант судьбы. Потому что жизнь и проще и сложней, чем мы думаем в молодости…»
-«Вот и ладушки, - отвечает вторая, - нам ли с тобой считаться: ни ты меня, ни я тебя на самом деле ни в чём не обманули… Так что у меня к тебе претензий тоже нет – ни за то, как ты жила, ни за то, где я оказалась. Жизнь – она ведь важна вся, целиком… Поэтому я не считаю нашу с тобой неудавшейся. А уж когда я перед сном выпиваю свою «маленькую», тогда и вовсе…»
Когда-то у Германа Гессе я прочитал и выписал к себе в тетрадку мысль, что человек постигает жизнь одним из двух способов: праведник – идя путём праведности, а грешник – идя путём греха. Главное для человека – говорит писатель – не праведность, а чёткое осознанье того, какой из этих путей твой, чтобы идти именно им, не путая его с другими.
Точно слов я не помню, но смысл тот.
АМЕРИКАНСКИЕ ПРЕЗЕНТАЦИИ
читать дальше

- Я буду называть тебя «папик»,- сказала она, - ты не возражаешь? У нас тут появилась русская семья, отца все зовут «папик». По моему, симпатично.
«Папик» обычно говорят жены, а не дочери, - сказал он, -для русского уха здесь есть некоторый эротический привкус.
- Ну и пусть, - рассмеялась она, откровенно его рассматривая, - тем более, что ты ещё очень ничего... Я понимаю маму. Короче, меня это не пугает. А тебя пугает, да? Ты комплексуешь?
- Не комплексую, - сказал он, - еще не успел.
Они сидели за столиком в почти пустой кондитерской, куда она его привела - он и его двадцатипятилетняя дочь, которую сегодня, полчаса назад, он увидел
первый раз в жизни. Не дозвонившись из Нью-Йорка, он приехал наудачу в этот маленький городок. Позвонил с автовокзала, застал её дома - такая удача -
одну и затруднительно, не очень внятно представившись, договорился о встрече. Что-то вроде того: «Видишь ли, как бы это тебе сказать... В общем, я твой
отец». Кажется, именно так. Он усмехнулся: «В общем... Действительно, в общем». После небольшой паузы на том конце провода сказали: «Ой, как интерес-
но! Вылетаю из дома, ох, нет, только приоденусь, чтобы произвести на тебя впечатление». И вот кондитерская.
То, что у него красивая дочь, его не удивило. Его в молодости считали чуть ли ни красавцем, да и ее мать - полу русская, полу армянка была красива*,
несколько экзотической, правда, красотой. Плод их недолгой связи был в каком-то смысле закономерным. Когда после смерти Сталина раздельные школы
опять превратили в смешанные, их мамы, его и её, безошибочно выбрали их друг для друга - и в свой третий класс они вступили парой. Более того, даже первое своё сексуальное чувство он тоже ощутил благодаря ей – классе в четвёртом, обняв её сзади чуть выше талии, когда они катались с ледяной горки.
- Не беспокойся, я совсем не обижаюсь на тебя за то, что ты ушел от мамы, -говорила дочь в промежутках между кусочками кофейного торта, - от такой мегеры я бы тоже ушла.
- Вообще-то я даже не успел узнать, что она мегера, - сказал он, - я ведь, можно сказать, не ушел - я, скорее, не пришел. Мне хочется рассказать тебе всё по порядку, ну... подробно... как я сегодня это вижу и понимаю, но, может быть, в следующий раз... Я надеюсь, он будет?
Вопрос. - Конечно, - сказала она, - конечно.
- В двух словах нет смысла, понимаешь? Давай так – сегодня мы просто знакомимся. Он чувствовал себя неловко, она это поняла:
- Конечно, как-нибудь потом, если ты захочешь. Знакомимся, прекрасно... От мамы я знала о тебе только то, что ты поэт. Между прочим, это всё объясняло. В смысле, что и она не мегера и ты не... Ну, в общем, поэты всегда уходят... И всё.
- Поэт? - сказал он, - Не знаю...
Это на самом деле было так, хотя в Нью-Йорк и ещё пару городов, где были солидные русские общины, он приехал именно как поэт. Сказать лучше, как ли-
тератор: целью поездки были презентации - продажи двух его книг, стихов и прозы. «Поэт и прозаик Х.»,как писали о нём в израильских газетах и русских журналах, предваряя или сопровождая публикации. Стихов он не писал давно и не жалел oб этом, а прозу стал писать неожиданно для себя, в самом деле неожиданно – считал, что проза у него не пойдёт – после переезда в Израиль. Проза его пользовалась немалым успехом, который иногда удивлял его, а иногда не удивлял. Хотя по-настоящему чувствовали её, так он считал, немногие. Это была не «проза поэта», нет, но что-то поэтическое в ней, несомненно, было. Да, было.
С матерью сидящей напротив него молодой женщины он встретился после большого перерыва, в котором уместились его и её университеты, несколько лет на перспективной для него службе, откуда он ушел в сторожа, её замужество и развод, тяжёлая простуда с приговором врачей о бесплодии - словом, солидный кусок жизни с не слишком значительными – общими для обоих - детскими воспоминаниями. После всего вышеперечисленного их выкинуло на общий берег и, если бы не произошла эта встреча на знаменитой авангардистской выставке, произошла бы другая в подобном же месте. После выставки компанией пошли в кафе, выпили, продолжили у него дома, потихоньку все разошлись, её он задержал: так давно не виделись, есть о чём поговорить... Алкоголь, эмоции... уложить её в постель было уже делом техники.
Их связь была недолгой, долгих у него в то время не бывало. Была поэзия, о которой, конечно же, не говорили красиво, и был настрой на суровую, нищую
и потому, естественно, одинокую жизнь. Однажды он получил письмо, где она писала, что беременна («Это просто чудо: врачи утверждали на сто процентов, что никогда...»), что ничего от него не хочет и не ждёт (что конечно, не соответствовало действительности, а он не понял), что благодарна ему и т.д. Она не в претензии. Всё о'кей - он не стал об этом думать. Хотя и не забывал.
Через несколько лет, когда у него все изменилось - и внутри и вокруг - он узнал, что она с дочкой уезжает в Америку. Позвонил, попросил о встрече («Я понимаю, что не имею права, но...»),нарвался на отказ, больше попыток
не делал. Чувствовал ли себя виноватым? Конечно. И перед дочерью и перед её матерью. Бесспорно. Хотя поженись они тогда, ничего бы из этой затеи - он в
этом не сомневался - не вышло. И всё-таки. И всё-таки виноват. Хотя всё равно всё кончилось бы так же, ибо жизнь только кажется многовариантной, многовариантной она и является - для всех вместе, а для каждого в отдельности
у неё на деле есть только один - тот самый, что осуществился. И это многое значит и одновременно не значит ничего перед чувством вины, которое ты обречён испытывать без всяких оправданий, которые, тем не менее, есть и на которые, тем не менее, не нужно обращать внимания.
- О чем ты сейчас думал? - спросила она.
- Очень трудно объяснить, - сказал он. - Тут так много всего – как в таблице Менделеева, если ты помнишь, что это такое. Но всё вместе - это, оказывается, счастье, что ты есть. Независимо от того, что ты обо мне будешь думать.
-Я тоже рада. Действительно, -сказала она. - Израиль не так далеко. Теперь не исчезай из моей жизни.
-Ни за что, - сказал он. -Ужасно, что здесь нельзя заказать сто грамм чего-нибудь крепкого.
- У нас все впереди, - сказала она, - и твоя выпивка тоже. Не грусти. Всё чудесно.All wonderful.
Чудесно, подумал он. Это точно. Разве мог я подумать четверть века назад, что, прилетев из Иерусалима, буду сидеть за столиком напротив взрослой, не знакомой мне красавицы - моей дочки, а вокруг нас будет шуметь и сверкать эта удивительная страна - Америка.
- Wonderful,- повторил он, как эхо. - Конечно. Ещё как.
* * *
ИЗ CБОРНИКА «ДЕРЕВО»
ОДИНОКАЯ ГАРМОНЬ
читать дальшеОтрывочно Марик помнит себя с Ленинграда, с их большой коммунальной квартиры. Но эти воспоминанья словно разрозненные одиночные кадры, да и кадров то этих немного. А вот связно Марик помнит себя с их первого
угличского дома. Первого, потому что был и второй, который построили пленные немцы. Первый дом Марик помнит не весь. Он хорошо помнит фасад, а вот дом сзади и что было за домом - уже нет. А фасад - да. Дом был, как кажется, не из брёвен, как второй - большой, на много комнат, а из легких зелёных досок, стоявших вертикально .Даже комнаты Марик помнит не все. Помнит ту, что была их с сестрой, а комнату родителей и кухню, которые тоже, конечно же, были - не помнит. Но хорошо запомнил качели перед домом. Там стояли на траве, недалеко от входа, столбы с перекладиной - буквой П, и на перекладине висели качели. Они состояли из крашенной, тоже в зелёный цвет, дощечки, по краям которой на прочных веревочках были приделаны палочки
ограждения, так что получалось как бы креслице. Этот дом Марика стоял на улице Зины Золотовой, погибшей комсомолки.Он стоял к этой улице торцом, и мимо его, так сказать, фасада шла дорожка. Эта дорожка была проходом от улицы Зины Золотовой к набережной Волги. Набережная эта, получается, была параллельна улице Зины Золотовой, но на самом деле она не была так уж параллельна, да и шла вдоль Волги не всё время, а прерывалась простым, без набережной, берегом. Совсем не всюду можно было так удобно пройти к Волге, поэтому часто по этой дорожке гуляющие шли к набережной.
Марик запомнил, как однажды вечером мимо их дома к Волге проходила группа людей. Посередине шёл гармонист, а по его бокам с обеих сторон шли женщины, по две с каждой стороны. Женщины шли под руку друг с дружкой. Наверное, было не поздно, ибо Марик не спал, но на улице было темно. В Угличе было мало уличных фонарей и рядом с домом их, кажется, не было.Поэтому всё вокруг освещалось только лунным светом. Женщины и гармонист шли к набережной Волги, гармонист играл «Снова замерло всё до
рассвета…» и женщины негромко и приятно пели: «Ты признайся, чего тебе надо, ты скажи, гармонист молодой…».
Сейчас Марик смотрит в их сторону уже очень близорукими, неяркими глазами, но внутренний взор его ясно видит освещенных белым лунным светом женщин, одетых в длинные приталенные жакеты с приподнятыми у рукавов
плечами, и между ними в белой лунной рубашке с чёрными ремнями гармони гармониста.
«Веет с поля ночная прохлада, с яблонь цвет опадает густой...»
Господи! Как печальна и прекрасна жизнь!
* * *
КЛАДБИЩЕ ИДЁТ
читать дальшеМаленькое еврейское кладбище на юге Литвы. Деревенское, местечковое. Лишкява – небольшая литовская деревня – до войны была обширным литовско-еврейским поселением с тремя трактирами, старинным католическим монастырём и маленькой синагогой. Еврейские дома стоят и сейчас, у них давно другие хозяева. На фундаменте синагоги хозяин литовец поставил сарай. Еврейское кладбище расположено на холме, метрах в трёхстах от окраинных домов. На могильных холмиках нет надгробий. Сами холмики кажутся просто архитектурной игрой природы. В одном конце кладбища лежат несколько камней с заросшими мхом и временем надписями. Что на них написано – не разобрать. Камни уже на три четверти ушли в землю. Наверное, скоро уйдут совсем. На этом кладбище не хоронят с сорок первого года. Люди, которых должны были здесь похоронить рядом с их матерями, отцами, дедами, лежат в никому не известной яме, в лесу, окружающем их когда-то родную деревню.
Неправда, что кладбище – это дом мёртвых. Кладбище – это дом мёртвых и живых. Когда вокруг кладбища нет живых, которые время от времени пополняют ряды мёртвых, то и кладбище перестаёт жить. Перестаёт быть. Оно уходит. Там, под этими холмиками без надгробий, которые уже не похожи на могилы, нет умерших евреев. Когда вокруг кладбища не стало живых, мёртвые подождали, подождали – ведь они умеют ждать – и ушли. Там пусто, под этими холмиками. И те пять-шесть камней, сваленных в углу кладбища, почти ушедшие в землю, тоже – сначала полностью погрузятся в землю, а потом пойдут за другими камнями.
Там, под землёй, идут они – прадеды и прабабки, дедушки и бабушки, матери и отцы, сыновья и дочери – все вместе, всем кладбищем, в сторону Земли Обетованной, в Эрэц Исраэль. А за ними медленно катятся камни с их именами. Кто знает, сколько времени нужно мёртвым, кто скажет, сколько времени нужно еврейскому кладбищу, чтобы пройти под землёй из галута домой? Живые не знают. А еврейские кладбища идут под землёй – из Польши, России, Украины, Литвы – туда, где они снова станут домом живых и мёртвых, туда, где над ними будут ходить, говорить, смеяться и плакать живые. Одни кладбища уже пришли, другие идут, третьи ещё только собираются тронуться в путь. Но когда-нибудь они придут сюда все.
* * *
ИЗ СБОРНИКА «В СТОРОНУ МОЛОДОСТИ И ПЕЧАЛИ»
ВВЕРХ ПО ЛЕСТНИЦЕ, ВЕДУЩЕЙ НА ПОДОКОННИК
читать дальшеЭти две фотографии на газетной странице сразу обращали на себя внимание. Симпатичная девушка и пожилая женщина запущенного, мягко говоря, вида, объединённые явным, хотя и не бросающимся в глаза сходством. Подметив его, я заинтересовался текстом. Статья была об известном русском писателе, сравнительно недавно умершим и ныне – дружными усилиями «соратников» и друзей – превращаемом в икону. С этим писателем, действительно очень талантливым, я был недолгое время знаком. Когда-то мы жили в одном городе, даже не далеко друг от друга, хотя познакомились на другом конце земли. Рассказ был не столько о нём, сколько об его окружении, друзьях и знакомых, в данном случае, о женщине, изображённой на снимках. Прочитав ещё несколько строк, я понял, что тоже её знал. Знал, впрочем, мало, даже можно сказать, не знал, а разве что был представлен, и виделся с ней всего несколько раз. Это всегда бывало на днях рождения моих приятелей – ленинградских «левых», как тогда говорилось, художников – неформалов. На дни рождения она приходила с мужем, директором крупного, а если точнее, крупнейшего ленинградского музея. Его интерес к художникам был, таким образом, частью его профессии, он свёл знакомство со многими из них и даже покупал, вернее, его музей покупал у них картины. На самом деле всё было не так просто. Мои друзья художники, из которых кое-кто приобрёл ныне международную известность, в то время властями воспринимались в лучшем случае как бездарные мазилы, а в худшем, более типичном, как враги народа и построяемого этим народом социализма. Директор музея, покупающий работы художников такого рода, проявлял, помимо художественного вкуса, и незаурядное мужество, ибо серьёзнейшим образом рисковал своей непыльной, хорошо оплачиваемой и более чем престижной должностью. Само его присутствие в этом кресле было, разумеется, недоразумением, которое вскоре было исправлено: из музея его попросили. Это был, несомненно, порядочный человек, а если учесть, что он был к тому же очень хорош собой, то у любого прозорливца – случись таковой в нашей компании - были бы все основания для вердикта: «не жилец!». И действительно, он умер скоропостижно – молодым. С женой они составляли красивую пару. Ирина была роскошной женщиной с роскошной (а не красивой, пышной или что-нибудь в этом роде) грудью, роскошными плечами, я уверен, что все остальные части её тела, которые было позволено видеть и осязать не слишком малочисленным, как кажется, счастливцам, были также, несомненно, роскошны. Пол – вот что было в ней главное. Следовало бы даже сказать – мощь пола. Это была женщина – крепость, но крепость, не сдававшаяся на милость победителя, а милостиво позволявшая себя завоевать, оставаясь при этом – что ни у кого из окружающих не вызывало сомнения – истинным победителем. Её муж был, как я уже говорил, красив и интеллигентен. И вот это «и интеллигентен», как и любое другое дополнение через «и»:»Красив и мужествен», «Красив и благороден», «Красив и что угодно ещё…» делало разницу между ними существенной. Он был «что-то и что-то», она была вся – одно. Его внешняя красивость, как, впрочем, и все остальные характеристики, оставались его личными обстоятельствами, тогда как её роскошность являлась обстоятельством – не побоюсь этого слова – ОБЩЕСТВЕННЫМ. «Res, - так сказать, - publika» – да простят мне читатели подобную вольность!
После смерти её мужа – а мысль о том, что её измены эту смерть приблизили, бывала назойливой – я не раз думал,что ему, как НОМИНАЛЬНОМУ правителю этой республики, следовало бы относиться к ней, как, скажем, к статуе Кановы, мимо которой он регулярно проходил, инспектируя своё хозяйство, да и притяжательным местоимением «моя» в тот же адрес надлежало пользоваться лишь в таком, АДМИНИСТРАТИВНОМ по внутреннему содержанию, смысле. Предполагаю, что чего-то в этом роде он не мог не понимать.
Художники, на днях рождения которых я встречал эту пару, писали в разной манере. Группа была пёстрой по составу – и национальному (русские, еврей, армянин, украинец) и возрастному – и объединялась по каким-то иным, не эстетическим, признакам. Остряки (в компании считали: завистники) из коллег называли их «ГРУППА ДОЛЛАР» за умение находить и устанавливать связи с дипломатами и корреспондентами западных стран, среди которых их картины пользовались успехом и спросом. Однако, время шло, маразм крепчал, застой расползался (можно и наоборот: застой крепчал, маразм расползался),всё вокруг затягивало плесенью, эйфория молодости, дружб и объединений куда-то отступала, все рассаживались по своим конурам, кто-то уходил в бизнес (живописный в том числе),некоторые уезжали. В общем, последние десять лет героиню моего рассказа я не встречал. Статья в израильской газете заставила меня о ней вспомнить.
В те два-три года, когда мне случалось видеть Ирину,ей было где-то под сорок. На одном из газетных снимков ей двадцать с небольшим. Довольно симпатичная (однако, ничего особенного) молодая женщина и короткой стрижкой и смелым, как бы нечто обещающим взглядом, - мало, к слову сказать, похожая на ту красотку, которую я знал. Её взгляд обещал определённо, пожалуй, только одно: эта женщина будет жить так, как захочет она сама, её судьбой никто другой распоряжаться не будет. Со второй фотографии, сделанной недавно, месяц-два назад, на нас смотрит почти старуха в зетёрханной, пятого срока свежести, шубе, с явно не вчера (и не позавчера) мытой головой, и лицом, специфические морщины и улыбка которого недвусмысленно свидетельствуют об отсутствии сколько-нибудь комфортабельного жилья и слабости к алкоголю. Короче говоря, тип ленинградской (теперь петербургской), ещё окончательно не опустившейся, бомжихи.Вот так. Конечно, я испытал что-то вроде шока. «Боже мой! – подумал я самыми банальными на свете словами, - Что жизнь делает с людьми!», хотя немалый опыт пожившего человека рекомендует эту горькую эмоцию формулировать прямо противоположным образом:»Что люди делают со своей жизнью!»
Думаю, что именно этой реакции ожидал, даже можно сказать – вызывал – автор статьи, поместив рядом две эти фотографии. Я продолжал всматриваться. Первый снимок был сделан за много лет до нашего знакомства, второй – через много лет после нашей последней встречи. Таким образом, в каком-то смысле я оказался как бы связующим звеном между ними – и, может быть, поэтому сумел кое-что понять. Нет, не вышел у автора статьи контраст, который был им задуман. Вопреки его (так я предполагаю) воле изображения героини не спорят между собой, не противостоят друг другу. На обоих снимках ясно виден один психологический тип, один характер. И даже клюке в руке у старухи, долженствующей символизировать как бы неотменямость, окончательность падения, её роль явно не удаётся.
Нашу героиню автор нашёл у ограды Владимирского собора, где она, в ряду ей подобных, продовала с ящика, служившего прилавком, какие-то никому не нужные, Бог знает где подобранные, вещи. Дальше следовал набор – в случае мужского варианта мы сказали бы «джентльменский» – типичных бомжовских приёмов: просьба покормить (два дня не ела),купить сигарет, «одолжить», естественно, без отдачи, необременительную для автора сумму. В процессе кормления автор узнаёт о нынешних обстоятельствах собеседницы: выгнанная из собственной квартиры сыном, она ночует на подоконнике в чужом доме, где её обижают отвязанные подростки и иногда подкармливают горячим сердобольные жильцы. И уже после этого разговор переходит к главному, незримо присутствующему, герою – покойному писателю. Во время чтения я испытывал разные, не интересные читателю, чувства. Могу только сказать, что среди них не было ни отвращения, ни – и это более странно – жалости. Довольно быстро я сообразил, в чём дело: оно было в тоне героини очерка, точнее, в его внутреннем наполнении. В просьбах: накормить, сигареты, деньги – не было униженности, в рассказе о квартире и подоконнике – не было жалости к себе, а, стало быть, и желания вызвать её у других. Не менее интересно и то, как на рассказывала о своих отношениях с писателем. Вот уж где развернулись бы (и, знаю, разворачиваются) девять из десяти мужиков, особенно, в сходном с её положении: «Эх, бывало, мы с Серёгой!.. А потом он – вон куда, а я – эх…» и тому подобное. Ирина рассказывала о нём, как о равном, причём, равном не только тогда, но и сейчас. Я не знаю, как её собеседнику, но мне было понятно, что она вовсе не считает, что разошедшиеся их дороги пошли – его вверх, а её вниз, нет: они пошли в разные, верно, но равноценные стороны. Такое отношение к жизни невозможно подделать, как невозможно подделать настоящий аристократизм. В общем, из контекста беседы читателю становится понятно, что, каким бы ни выглядело положение нашей героини в чужих глазах, ею оно осознано и принято. А вот уж каким образом эта немолодая и, наверняка, больная женщина ухитрилась в подобных условиях сохранить настоящее, непоказное достоинство – да ещё в стране, где его днём с огнём не сыщешь и у самых благополучных её соотечественников – её личная тайна.
Как ни странно, я без труда представляю себе её, бывшую повелительницу и королеву, у ограды Владимирского собора на Петроградской стороне торгующей каким-то, найденным на помойках, барахлом, стоящую за ящиком-прилавком, опираясь на самодельную клюку. Так же, без труда, я могу представить себе принца из новорусской сказки, пленившегося ею – и вот уже бережно усаживающего предмет своей любви в шикарный мерседес, чтобы навсегда увезти в свой новорусский – за тридевять земель – замок.
В конце концов я и сам, если накоплю достаточно денег,а она дождётся меня у соборной ограды, уведу её от её паскудного прилавка (скупив оптом весь «товар»), приглашу в какое0нибудь приличное кафе, подходящее моим капиталам и её гардеробу, накормлю, напою, куплю сигарет и подарю скромную, однако, не пустяшную сумму. Я объясню ей, что это не милостыня, а знак благодарности за то, что она напомнила мне об очень важной вещи: что достоинство человек должен сохранять в любых обстоятельствах. И хотя я знаю об этом давно, каждое напоминание, в моих глазах многого стоит.
Я смотрю на две фотографии на газетной полосе и мне кажется, что я слышу или, может быть, угадываю их диалог.
-«Представь себе, - говорит молодая женщина своей визави, - у меня нет к тебе никаких претензий. Даже за эти морщины, эту шубу, я помню её только что купленной… и эту клюку. Конечно, я пока ещё мало понимаю в жизни, но мне кажется, что во мне есть серьёзная готовность принять любой, в том числе и этот, вариант судьбы. Потому что жизнь и проще и сложней, чем мы думаем в молодости…»
-«Вот и ладушки, - отвечает вторая, - нам ли с тобой считаться: ни ты меня, ни я тебя на самом деле ни в чём не обманули… Так что у меня к тебе претензий тоже нет – ни за то, как ты жила, ни за то, где я оказалась. Жизнь – она ведь важна вся, целиком… Поэтому я не считаю нашу с тобой неудавшейся. А уж когда я перед сном выпиваю свою «маленькую», тогда и вовсе…»
Когда-то у Германа Гессе я прочитал и выписал к себе в тетрадку мысль, что человек постигает жизнь одним из двух способов: праведник – идя путём праведности, а грешник – идя путём греха. Главное для человека – говорит писатель – не праведность, а чёткое осознанье того, какой из этих путей твой, чтобы идти именно им, не путая его с другими.
Точно слов я не помню, но смысл тот.
@темы: Ханан, Содружники