Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
читать дальшеМаленькая, аккуратная старушка с кукольным лицом и тихим голосом. Маленькая, аккуратная квартирка на тихой горбатой улочке; из окна виден хвойный лес; стол, заваленный книгами рукописями; на стенах – черно-белые фотографии людей, смутно знакомых по старым энциклопедиям и лексиконам. Атмосфера – как в интеллигентных домах довоенной Москвы и Петербурга. Это не Москва и не Петербург, это окраина зеленого Рамота на западе Иерусалима. Я пришел по наводке Майи Улановской, подруги старушки еще по Тайшетской пересылке. Я страшно смущен. Я знаю, что хозяйка дома воевала в Испании в составе интербригад; я ищу свидетельства живых очевидцев по интересующей меня узкой теме. Живых свидетелей остается все меньше и меньше, нужно спешить. От смущения я курю, как паровоз, сигарету за сигаретой, стоя у открытого окна. Руфа Александровна поощрительно улыбается, достает из ящика стола пачку беломора и аккуратно прикуривает от поспешно поднесенной мною зажигалки. Затягивается и начинает рассказывать.
Проходит три не то четыре часа. Время летит незаметно, мой карандаш замедляет бег по бумаге – отваливаются пальцы. За окном давно уже темно.
Скрипит ключ в замке. Входит муж - Великий профессор, как называют его почтительные студенты. В комнате надымлено так, что щиплет глаза. Профессор щурится, не слова не говорит, разгоняет ладонью дым. Сам он не курит уже больше полувека, еще с шахт Воркуты и магаданского лесоповала. Я виновато встаю перед ним. Он усаживает меня обратно. Руфа Александровна неспешно собирает на стол. Меня начинают кормить…
На прощание Илья Захарович дарит мне свою книгу о Лермонтове, хозяйка дома – свою книгу воспоминаний.
Прошло много лет. Руфа Александровна умерла. Великий профессор жив и работает. Его знают литературоведы во всех странах, где изучают и любят русский язык. Скоро ему исполнится сто лет.
Его Лермонтова я прочел два раза и больше к нему не возвращался. Он тихо стоит на полке рядом с подаренными мне мемуарами Руфы.
Она писала обо всём сразу. О детстве в Одессе, об учебе в Москве, о жизни в Ленинграде. О том, как была переводчицей у республиканцев в Испании. Мадрид, Барселона, Толедо. О том, как Альберто Моравиа, которому она показывала "Достоевские места" в Ленинграде, сказал ей:
-Страшная вещь гражданская война. Нет ничего страшнее.
Подумал и добавил:
- А вообще-то это – единственная война, которую стоит вести.
О тридцать седьмом годе. О лесоповале. О дружбе с Ахматовой. О том, как, сидя на подоконнике длиннейшего коридора ЛГУ и болтая ногами, Лев Николаевич Гумилев читал ей свои стихи, и на вопрос – "кого он больше любит, папу или маму?" ответил надменно и не задумываясь: "разумеется, папу". О Евгении Гинзбург, об Аксенове, Довлатове, Даниэле, стихах, прозе, литературных погромах, о свинстве, скотстве и искренней, удивительной любви, расцветшей на навозной куче. О стылой зимней тайге и пальмах на набережной Неаполя. О людях, всяких и разных. О живых и мертвых языках, о том, что языки эти нужно беречь.
…Было время, когда, живя в Ленинграде, мы создавали вокруг себя культурное гетто – с друзьями я разговаривал только на иврите, с женой – на идиш. Так сказать, бережно складывали кирпичик к кирпичику останки мертвых и убитых языков, возводя им своеобразный памятник (то, что тот древнееврейский, на котором я тогда говорил, и вправду мертвый язык, я понял, лишь приехав в Израиль; там мы учили язык Библии, который здесь не то что не в чести – наоборот, но с живым языком улицы и даже книг почти ничего общего не имеет).
Уже здесь я поймал себя на том, что имеет место самый настоящий феномен – все повторяется, как в зеркальном отражении, с точностью до наоборот.
Теперь дома мы разговариваем только на русском или идиш; это стало законом семейной жизни. Дочка знает, что в школе должен быть иврит, один иврит, грамотный, литературный иврит, без примесей жаргонизмов и калек с русского, арабского, английского. Я слежу за ее произношением и методично убираю то, на что иные не обращают ровным счетом никакого внимания – ставшую привычной для многих и многих левантизацию языка пророков и апостолов. Переступая порог нашего дома, дочка мгновенно переходит на русский. Здесь повторяется то же самое – я старательно отдираю зерна от плевел. Сказать по чести, живя в другой стране, я не обращал внимания на понятие "чистоты языка" – любого языка – и начал задумываться над этим только здесь.
Встречаясь несколько раз с русскими эмигрантами "первой волны", родившимися и выросшими в Харбине, Париже, Сиднее, я поражался уровню литературности языка, на котором они разговаривали, языка страны, в которой они никогда не бывали. Я говорил со староверами из Аделаиды; глава семьи, фермер с белоснежной бородой, отец одиннадцати детей, дед тридцати внуков говорил на прекрасном русском языке конца позапрошлого века – без малейшего английского акцента, со старомосковскими прибабахами. Дед этот родился на австралийской эвкалиптовой ферме, о Москве и России вообще знает лишь из книжек, привезенных сюда его отцом… Английский язык и у него, у детей, у внуков, - естественно, безупречен, и, опять же, не несет в себе никакого русского влияния. Дед с потомством читали старопечатные книги и писали уставом и полууставом куда быстрее, чем послереформенным шрифтом. При этом они не считали, что сохраненный ими во всей чистоте и незамутненности язык предков – это что-нибудь особо выдающееся; "ты бы услыхал, как разговаривает Митрий из Монтиведео – заслушался бы; чистый соловей, да и только. Вот он с семейством – это да". Митрий с семейством – потомки старообрядцев беспоповского направления, сбежавших в джунгли Южной Америки еще от царского правительства. Тоже фермеры, трактористы, плантаторы, выращивающие саго, батат и коку...
Наивысшим для меня комплиментом в области языкознания я считал и считаю то, что услышал два года назад в Питере. Гуляя с дочкой на детской площадке, я услышал обращенные к ней слова интеллигентной старушки, пришедшей туда со своими внуками: "девочка, какой у тебя хороший и правильный русский язык, приятно послушать; с тобой, наверное, много занимаются дома папа и мама". Да, ответила дочка, они все время со мной занимаются, особенно папочка, он мне жить не дает, и вы знаете, тетя, - у меня совсем нет детства. Старушка засмеялась и спросила, как ее зовут. Дочка (я учил ее быть вежливой и обстоятельной с незнакомыми людьми, особенно с пожилыми) ответила, что зовут ее Двора-Берта, - отчего у старушки поползли вверх брови, - а потом прибавила - вообще-то говоря, по-русски вы можете называть меня Вера, я ведь в Иерусалиме родилась и живу, вот такой номер. Я стал ерзать на скамейке, с тревогой предвкушая старушечью реакцию, но бабуля только приподнялась, сделала перед Дворой-Верой что-то вроде книксена и заявила, что снимает шляпу.
В определенный момент, как-то скачкообразно, я проникся уважением (в некоторых случаях – состраданием) к хранителям и ценителям малых языков. Мне неожиданно стали равно близки и создатели кружков по изучению литературного якутского, и организаторы курсов чукотского языка, и энтузиасты художественной прозы на суахили, и мастера переводов с эльзасского, практически мертвого уже диалекта идиш.
…Иногда я перечитываю воспоминания Руфы Александровны. Эта книга – она называется "На море и обратно" - как глоток свежего, морозного воздуха в сосновом лесу, во время тихого снегопада.
Это тот аристократичный в своей интеллигентной, неторопливой цельности русский язык, на котором, кажется, уже почти никто не разговаривает…
В сети этой книги нет.
"Помните: "Он говорил на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды…" Начало XIX века, свидетельствует Толстой Лев Николаевич. Или Татьяна Ларина, которая по-русски плохо знала и изъяснялася с трудом на языке своем родном. И тут одного Карамзина оказалось недостаточно. Понадобилось пришествие Пушкина, который понял, что "все надо творить в этом русском языке". И сотворил. И стал русский язык сладчайшим для губ и слуха, и великим, и могучим, и – словом, тем, чем он стал. И как ни портят его – поскольку нельзя человеку не портить то, что ему принадлежит, и как не обогащают его при помощи Даля и американских бизнесменов, остается он… в общем, остается, и все тут. А все ваучеры и пневости высыпятся из него со временем. Ну, не все, так хоть часть.
В Америке старая эмигрантка, из тех еще, кто уехал сразу после революции, обо мне сказала:
-Но она говорит, как мы!
Понимай как комплимент – видимо, русский язык поколеня шестидесятников, прибывавшего в эмиграцию, был ей чужд, - более, впрочем, по лексике, нежели по орфоэпике. Мой язык, как и ее, был более книжный – более литературный, если хотите… Язык людей. которые не знают – или не хотят знать – языка послереволюционного, ни уличного, ни газетного. Тоже – бегство в иной мир, самый непростительный грех с точки зрения прагматиков-американцев, словом – эскейпизм. Ну вот, только что осудила "ваучер" – а сама? Русской интеллигентной словесности не хватает собственного языка. Вечные мадам Курдюковы. В брюках и в ученых степенях.
А как перевести это слово? Бегство? Но слово "бегство" непременно требует дополнения. А эскейпизм – ничего не требует. И так понятно.
…Знакомая феминистка-американка с удивлением говорила мужу:
-Вот все русские придают такое значение красоте… А ведь это совершенно неважно.
Муж с готовностью согласился – его феминистка была отнюдь не красавица.
Может, феминисткам удастся в конце концов убедить в этом не только своих, но и чужих мужей? И тогда, наконец, "настанет эпоха, которой не выдумать и не рассказать"? Женщин – наиболее юных – они уже убедили. По крайней мере четырнадцатилетняя девочка, слывущая среди взрослых красавицей (сверстники этого еще не заметили), объясняла мне:
-Ну что ж тут такого, подумаешь! Красивая, некрасивая… Это же не мой achievement!
Как вы понимаете, девочка эта возросла в Соединенных Штатах и прониклась современными идеями. Теми, которые идут от наиболее глупых взрослых.
"Красота мир спасет, красота мир спасет…" Ох, уж мне эти русские классики! Все на что-то надеялись. Вот – на красоту! И Успенский – Венера Милосская что-то там выпрямила… А еще демократ был.
Язык… Недавно в Америке, в прачечной, я встретила женщину, которая разговаривала с сыном по-испански. Я спросила ее:
-Откуда вы?
-Мы из Эквадора. А вы знаете Эквадор?
-Да нет, - говорю, - не знаю. Я вообще Южную Америку не знаю. Я только Испанию знаю.
-Но мы говорим на одном языке, - радостно сказала женщина.
И я тоже обрадовалась. Очень это приятно – говорить с другим человеком на одном языке.
Из каких она? Кто ее предки? Завоеватели или изгнанники? Но и здесь, в Штатах, она говорит с сыном по-испански.
Не стесняется.
Забыть не могу: лет пятнадцать назад услышала я от вполне интеллигентного "нового американца":
- А я и не хочу, чтобы мои девочки знали русский язык.
Девочкам было четыре года – они были близнецы, ходили в американский детский сад и уже лепетали по-английски.
-Пусть будут американки. И пусть ничего не знают про ту страну.
И такую горькую обиду я услышала в его словах, что и не спросила ни о чем.
Но – одно наблюдение: среди американских славистов очень многие – русского происхождения.
Нет, не сами, конечно. Третье, а то и четвертое поколение.
-Бабушка моя была из-под Киева. Из этой… Белой Церкви. Уайт Черч.
Или еще что-нибудь в этом роде. За океан искать счастья уезжала провинция. Про московских, а тем паче петербургских бабушек я не слыхивала.
В Иерусалиме в один из первых дней мы зашли в маленький магазин на углу… Продавец, - а может быть, хозяин магазина, нестарый человек вполне местного вида, плотный, темноволосый, темноглазый – пытался разговаривать с нами на иврите, потерпел неудачу, прислушался к нашей речи, потом негромко сказал женщине, возникшей откуда-то из глубины:
-По-моему, это русские.
Он сказал это по-испански.
Он был из Югославии. Он объяснил мне, что язык, на котором они с женой разговаривают, называется ладино.
-Ну конечно, это испанский. Вот вы говорите – в Болгарии тоже есть такие, что говорят на испанском. А я встречал здесь евреев из Турции, и они тоже говорят на ладино. И из Греции… Да, в общем, какая разница? Евреи, которые из Испании в Турцию ушли. А потом расселились по Турецкой империи.
-И сохранили язык?
-Наверное, не все сохранили. Но вот наша семья… И моей жены семья. И вообще многие. У вас идиш, у нас ладино.
Один мой друг ездил в Болгарию и рассказывал – там живут потомки тех, кого когда то, при инквизиции, изгнали из Испании. Тогда же, когда мавров изгнали, - когда Колумб Америку открыл. Потомки изгнанников из Толедо жили в Болгарии и говорили на испанском. На старом, прекрасном испанском, на языке Дон-Кихота. И называли его – ладино. Спаньоль. И у них… у них был ключ – вот такой громадный ключ – от их дома в Толедо. От дома, который у них реквизировали власти короля Фердинанда и королевы Изабеллы полтысячи лет назад. Они, уходя из Испании, знали, что не вернутся. Уходя из страны навсегда, они брали с собой с кладбищ каменные надгробья могил своих предков… Ну, ключ, это ладно… Но ведь язык сохранили, вот ведь что! Столько лет – и помнят. Пестуют.
Вот такой урок истории с географией.
Приезжайте к нам в Рамот, на склоны иерусалимских холмов. Послушайте, какая там вкусная русская речь. Храним.
У каждого своё Толедо.
…А они любили Испанию. Этому есть всего одно доказательство, но решающее: язык. Они любили его так же, как мы любим русский. И сохранили его – подумайте. Полтысячелетия.
…И мы вступаем в такую тьму мифов, преданий, толков и исторических сведений, что эти полтысячелетия превращаются в эсхатологический эпос (простите за такие слова).
…А вспоминать, – не рассказывать, вспоминать, - как я разгневалась на дочку из-за разбитой чашки – она играла ею во время обеда, несмотря на окрики - и грозно поднялась из-за стола, а она побежала от меня, твердя: "Мама, я больше не буду, я скажу прощенье"… Да я и сейчас, когда вижу перед собой эти буквы…
Как назвать – раскаянье? Стыд?
Года два тому назад один российский человек, проживший в Америке лет десять, уверовавший в нее и в передовые глупости, сказал мне:
-Стыд – это ведь негативное чувство.
Имея в виду, как вы понимаете, случай с Адамом. А откуда, кстати говоря, взял Адам слово это? Где его нашел?
А он и не нашел его. Нашел слово: убоялся. Страх он знал еще и в раю. Но чтобы осознать стыд, пришлось отведать запретного яблока. То есть стать человеком.
Тот, кто объяснял мне про негативность стыда, усердно проникался американской идеологией. Он даже посещал собрания алкоголиков, чтобы отстать от пагубной привычки – выпивать с друзьями. Попутно им внушали, что каяться им не в чем, и они должны жить в мире с самими собой… а вот их жены, получившие общее определение "кодепендент" - то есть "зависимые" – ни в коем случае не должны жить тревогами и мучениями своих мужей… Что-то освободительное в этом роде. Я испугалась: проповедь эгоизма?
-Да, да! – был ликующий ответ.
-Разумного эгоизма, да? – спрашивала я с последней надеждой. В ответ недоуменное пожатие плеч. Про женщину, постоянно помогавшую людям, попавшим в беду, - мы всегда ею восхищались, - они говорили: "Типичная кодепендент!"
Школьницы объясняли мне, что древние египтяне были негры. Кроме того, они вносили свою лепту в современное мировоззрение, разрушая миф о Колумбе: Колумба совершенно не за что славить – он был глуп, не знал, что земля кругла, и вообще, имел роман с королевой. Странно все-таки, что все эти речи я слышала в христианской, когда-то – и не так давно! – пуританской Америке. А тот, кто объяснил мне, что стыд – чувство негативное, в самом деле наглухо отказался от алкоголя. И лишился простой человеческой радости – выпить с друзьями, поверив, что он алкоголик.
Я лично не верю, что человек создан для счастья, как птица для полета. Про птицу для полета – верю. Может, и человек для полета создан? Это как-то вероятнее.
И верю в стыд и в совесть, и в поговорку "ни стыда, ни совести", и даже в раскаяние, и – признаться ли? – не стыжусь этого. Хотя это не дает человеку чувства внутреннего комфорта.
И когда мне похвалили американскую школу за то, что она с младых ногтей воспитывает в детях положительные чувства по отношению к себе и каждый хоть за что-нибудь получает в конце года похвальную грамоту, я грубо спросила:
-А читать они умеют?
-Ну, это может быть… В конце концов важнее, чтобы у них не было комплексов.
-А писать?
-Ну конечно, пишут с ошибками…
А я думаю, что ученье – свет. И свобода должна включать некомфортное чувство долга."
Известный востоковед Игорь Михайлович Дьяконов несколько лет назад выпустил интереснейшую книгу. Она называется "Книга воспоминаний". В ней он вывел определение интеллигента как человека, умеющего видеть вещи с разных сторон.
Руфь Александровна – умела.
Проходит три не то четыре часа. Время летит незаметно, мой карандаш замедляет бег по бумаге – отваливаются пальцы. За окном давно уже темно.
Скрипит ключ в замке. Входит муж - Великий профессор, как называют его почтительные студенты. В комнате надымлено так, что щиплет глаза. Профессор щурится, не слова не говорит, разгоняет ладонью дым. Сам он не курит уже больше полувека, еще с шахт Воркуты и магаданского лесоповала. Я виновато встаю перед ним. Он усаживает меня обратно. Руфа Александровна неспешно собирает на стол. Меня начинают кормить…
На прощание Илья Захарович дарит мне свою книгу о Лермонтове, хозяйка дома – свою книгу воспоминаний.
Прошло много лет. Руфа Александровна умерла. Великий профессор жив и работает. Его знают литературоведы во всех странах, где изучают и любят русский язык. Скоро ему исполнится сто лет.
Его Лермонтова я прочел два раза и больше к нему не возвращался. Он тихо стоит на полке рядом с подаренными мне мемуарами Руфы.
Она писала обо всём сразу. О детстве в Одессе, об учебе в Москве, о жизни в Ленинграде. О том, как была переводчицей у республиканцев в Испании. Мадрид, Барселона, Толедо. О том, как Альберто Моравиа, которому она показывала "Достоевские места" в Ленинграде, сказал ей:
-Страшная вещь гражданская война. Нет ничего страшнее.
Подумал и добавил:
- А вообще-то это – единственная война, которую стоит вести.
О тридцать седьмом годе. О лесоповале. О дружбе с Ахматовой. О том, как, сидя на подоконнике длиннейшего коридора ЛГУ и болтая ногами, Лев Николаевич Гумилев читал ей свои стихи, и на вопрос – "кого он больше любит, папу или маму?" ответил надменно и не задумываясь: "разумеется, папу". О Евгении Гинзбург, об Аксенове, Довлатове, Даниэле, стихах, прозе, литературных погромах, о свинстве, скотстве и искренней, удивительной любви, расцветшей на навозной куче. О стылой зимней тайге и пальмах на набережной Неаполя. О людях, всяких и разных. О живых и мертвых языках, о том, что языки эти нужно беречь.
…Было время, когда, живя в Ленинграде, мы создавали вокруг себя культурное гетто – с друзьями я разговаривал только на иврите, с женой – на идиш. Так сказать, бережно складывали кирпичик к кирпичику останки мертвых и убитых языков, возводя им своеобразный памятник (то, что тот древнееврейский, на котором я тогда говорил, и вправду мертвый язык, я понял, лишь приехав в Израиль; там мы учили язык Библии, который здесь не то что не в чести – наоборот, но с живым языком улицы и даже книг почти ничего общего не имеет).
Уже здесь я поймал себя на том, что имеет место самый настоящий феномен – все повторяется, как в зеркальном отражении, с точностью до наоборот.
Теперь дома мы разговариваем только на русском или идиш; это стало законом семейной жизни. Дочка знает, что в школе должен быть иврит, один иврит, грамотный, литературный иврит, без примесей жаргонизмов и калек с русского, арабского, английского. Я слежу за ее произношением и методично убираю то, на что иные не обращают ровным счетом никакого внимания – ставшую привычной для многих и многих левантизацию языка пророков и апостолов. Переступая порог нашего дома, дочка мгновенно переходит на русский. Здесь повторяется то же самое – я старательно отдираю зерна от плевел. Сказать по чести, живя в другой стране, я не обращал внимания на понятие "чистоты языка" – любого языка – и начал задумываться над этим только здесь.
Встречаясь несколько раз с русскими эмигрантами "первой волны", родившимися и выросшими в Харбине, Париже, Сиднее, я поражался уровню литературности языка, на котором они разговаривали, языка страны, в которой они никогда не бывали. Я говорил со староверами из Аделаиды; глава семьи, фермер с белоснежной бородой, отец одиннадцати детей, дед тридцати внуков говорил на прекрасном русском языке конца позапрошлого века – без малейшего английского акцента, со старомосковскими прибабахами. Дед этот родился на австралийской эвкалиптовой ферме, о Москве и России вообще знает лишь из книжек, привезенных сюда его отцом… Английский язык и у него, у детей, у внуков, - естественно, безупречен, и, опять же, не несет в себе никакого русского влияния. Дед с потомством читали старопечатные книги и писали уставом и полууставом куда быстрее, чем послереформенным шрифтом. При этом они не считали, что сохраненный ими во всей чистоте и незамутненности язык предков – это что-нибудь особо выдающееся; "ты бы услыхал, как разговаривает Митрий из Монтиведео – заслушался бы; чистый соловей, да и только. Вот он с семейством – это да". Митрий с семейством – потомки старообрядцев беспоповского направления, сбежавших в джунгли Южной Америки еще от царского правительства. Тоже фермеры, трактористы, плантаторы, выращивающие саго, батат и коку...
Наивысшим для меня комплиментом в области языкознания я считал и считаю то, что услышал два года назад в Питере. Гуляя с дочкой на детской площадке, я услышал обращенные к ней слова интеллигентной старушки, пришедшей туда со своими внуками: "девочка, какой у тебя хороший и правильный русский язык, приятно послушать; с тобой, наверное, много занимаются дома папа и мама". Да, ответила дочка, они все время со мной занимаются, особенно папочка, он мне жить не дает, и вы знаете, тетя, - у меня совсем нет детства. Старушка засмеялась и спросила, как ее зовут. Дочка (я учил ее быть вежливой и обстоятельной с незнакомыми людьми, особенно с пожилыми) ответила, что зовут ее Двора-Берта, - отчего у старушки поползли вверх брови, - а потом прибавила - вообще-то говоря, по-русски вы можете называть меня Вера, я ведь в Иерусалиме родилась и живу, вот такой номер. Я стал ерзать на скамейке, с тревогой предвкушая старушечью реакцию, но бабуля только приподнялась, сделала перед Дворой-Верой что-то вроде книксена и заявила, что снимает шляпу.
В определенный момент, как-то скачкообразно, я проникся уважением (в некоторых случаях – состраданием) к хранителям и ценителям малых языков. Мне неожиданно стали равно близки и создатели кружков по изучению литературного якутского, и организаторы курсов чукотского языка, и энтузиасты художественной прозы на суахили, и мастера переводов с эльзасского, практически мертвого уже диалекта идиш.
…Иногда я перечитываю воспоминания Руфы Александровны. Эта книга – она называется "На море и обратно" - как глоток свежего, морозного воздуха в сосновом лесу, во время тихого снегопада.
Это тот аристократичный в своей интеллигентной, неторопливой цельности русский язык, на котором, кажется, уже почти никто не разговаривает…
В сети этой книги нет.
"Помните: "Он говорил на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды…" Начало XIX века, свидетельствует Толстой Лев Николаевич. Или Татьяна Ларина, которая по-русски плохо знала и изъяснялася с трудом на языке своем родном. И тут одного Карамзина оказалось недостаточно. Понадобилось пришествие Пушкина, который понял, что "все надо творить в этом русском языке". И сотворил. И стал русский язык сладчайшим для губ и слуха, и великим, и могучим, и – словом, тем, чем он стал. И как ни портят его – поскольку нельзя человеку не портить то, что ему принадлежит, и как не обогащают его при помощи Даля и американских бизнесменов, остается он… в общем, остается, и все тут. А все ваучеры и пневости высыпятся из него со временем. Ну, не все, так хоть часть.
В Америке старая эмигрантка, из тех еще, кто уехал сразу после революции, обо мне сказала:
-Но она говорит, как мы!
Понимай как комплимент – видимо, русский язык поколеня шестидесятников, прибывавшего в эмиграцию, был ей чужд, - более, впрочем, по лексике, нежели по орфоэпике. Мой язык, как и ее, был более книжный – более литературный, если хотите… Язык людей. которые не знают – или не хотят знать – языка послереволюционного, ни уличного, ни газетного. Тоже – бегство в иной мир, самый непростительный грех с точки зрения прагматиков-американцев, словом – эскейпизм. Ну вот, только что осудила "ваучер" – а сама? Русской интеллигентной словесности не хватает собственного языка. Вечные мадам Курдюковы. В брюках и в ученых степенях.
А как перевести это слово? Бегство? Но слово "бегство" непременно требует дополнения. А эскейпизм – ничего не требует. И так понятно.
…Знакомая феминистка-американка с удивлением говорила мужу:
-Вот все русские придают такое значение красоте… А ведь это совершенно неважно.
Муж с готовностью согласился – его феминистка была отнюдь не красавица.
Может, феминисткам удастся в конце концов убедить в этом не только своих, но и чужих мужей? И тогда, наконец, "настанет эпоха, которой не выдумать и не рассказать"? Женщин – наиболее юных – они уже убедили. По крайней мере четырнадцатилетняя девочка, слывущая среди взрослых красавицей (сверстники этого еще не заметили), объясняла мне:
-Ну что ж тут такого, подумаешь! Красивая, некрасивая… Это же не мой achievement!
Как вы понимаете, девочка эта возросла в Соединенных Штатах и прониклась современными идеями. Теми, которые идут от наиболее глупых взрослых.
"Красота мир спасет, красота мир спасет…" Ох, уж мне эти русские классики! Все на что-то надеялись. Вот – на красоту! И Успенский – Венера Милосская что-то там выпрямила… А еще демократ был.
Язык… Недавно в Америке, в прачечной, я встретила женщину, которая разговаривала с сыном по-испански. Я спросила ее:
-Откуда вы?
-Мы из Эквадора. А вы знаете Эквадор?
-Да нет, - говорю, - не знаю. Я вообще Южную Америку не знаю. Я только Испанию знаю.
-Но мы говорим на одном языке, - радостно сказала женщина.
И я тоже обрадовалась. Очень это приятно – говорить с другим человеком на одном языке.
Из каких она? Кто ее предки? Завоеватели или изгнанники? Но и здесь, в Штатах, она говорит с сыном по-испански.
Не стесняется.
Забыть не могу: лет пятнадцать назад услышала я от вполне интеллигентного "нового американца":
- А я и не хочу, чтобы мои девочки знали русский язык.
Девочкам было четыре года – они были близнецы, ходили в американский детский сад и уже лепетали по-английски.
-Пусть будут американки. И пусть ничего не знают про ту страну.
И такую горькую обиду я услышала в его словах, что и не спросила ни о чем.
Но – одно наблюдение: среди американских славистов очень многие – русского происхождения.
Нет, не сами, конечно. Третье, а то и четвертое поколение.
-Бабушка моя была из-под Киева. Из этой… Белой Церкви. Уайт Черч.
Или еще что-нибудь в этом роде. За океан искать счастья уезжала провинция. Про московских, а тем паче петербургских бабушек я не слыхивала.
В Иерусалиме в один из первых дней мы зашли в маленький магазин на углу… Продавец, - а может быть, хозяин магазина, нестарый человек вполне местного вида, плотный, темноволосый, темноглазый – пытался разговаривать с нами на иврите, потерпел неудачу, прислушался к нашей речи, потом негромко сказал женщине, возникшей откуда-то из глубины:
-По-моему, это русские.
Он сказал это по-испански.
Он был из Югославии. Он объяснил мне, что язык, на котором они с женой разговаривают, называется ладино.
-Ну конечно, это испанский. Вот вы говорите – в Болгарии тоже есть такие, что говорят на испанском. А я встречал здесь евреев из Турции, и они тоже говорят на ладино. И из Греции… Да, в общем, какая разница? Евреи, которые из Испании в Турцию ушли. А потом расселились по Турецкой империи.
-И сохранили язык?
-Наверное, не все сохранили. Но вот наша семья… И моей жены семья. И вообще многие. У вас идиш, у нас ладино.
Один мой друг ездил в Болгарию и рассказывал – там живут потомки тех, кого когда то, при инквизиции, изгнали из Испании. Тогда же, когда мавров изгнали, - когда Колумб Америку открыл. Потомки изгнанников из Толедо жили в Болгарии и говорили на испанском. На старом, прекрасном испанском, на языке Дон-Кихота. И называли его – ладино. Спаньоль. И у них… у них был ключ – вот такой громадный ключ – от их дома в Толедо. От дома, который у них реквизировали власти короля Фердинанда и королевы Изабеллы полтысячи лет назад. Они, уходя из Испании, знали, что не вернутся. Уходя из страны навсегда, они брали с собой с кладбищ каменные надгробья могил своих предков… Ну, ключ, это ладно… Но ведь язык сохранили, вот ведь что! Столько лет – и помнят. Пестуют.
Вот такой урок истории с географией.
Приезжайте к нам в Рамот, на склоны иерусалимских холмов. Послушайте, какая там вкусная русская речь. Храним.
У каждого своё Толедо.
…А они любили Испанию. Этому есть всего одно доказательство, но решающее: язык. Они любили его так же, как мы любим русский. И сохранили его – подумайте. Полтысячелетия.
…И мы вступаем в такую тьму мифов, преданий, толков и исторических сведений, что эти полтысячелетия превращаются в эсхатологический эпос (простите за такие слова).
…А вспоминать, – не рассказывать, вспоминать, - как я разгневалась на дочку из-за разбитой чашки – она играла ею во время обеда, несмотря на окрики - и грозно поднялась из-за стола, а она побежала от меня, твердя: "Мама, я больше не буду, я скажу прощенье"… Да я и сейчас, когда вижу перед собой эти буквы…
Как назвать – раскаянье? Стыд?
Года два тому назад один российский человек, проживший в Америке лет десять, уверовавший в нее и в передовые глупости, сказал мне:
-Стыд – это ведь негативное чувство.
Имея в виду, как вы понимаете, случай с Адамом. А откуда, кстати говоря, взял Адам слово это? Где его нашел?
А он и не нашел его. Нашел слово: убоялся. Страх он знал еще и в раю. Но чтобы осознать стыд, пришлось отведать запретного яблока. То есть стать человеком.
Тот, кто объяснял мне про негативность стыда, усердно проникался американской идеологией. Он даже посещал собрания алкоголиков, чтобы отстать от пагубной привычки – выпивать с друзьями. Попутно им внушали, что каяться им не в чем, и они должны жить в мире с самими собой… а вот их жены, получившие общее определение "кодепендент" - то есть "зависимые" – ни в коем случае не должны жить тревогами и мучениями своих мужей… Что-то освободительное в этом роде. Я испугалась: проповедь эгоизма?
-Да, да! – был ликующий ответ.
-Разумного эгоизма, да? – спрашивала я с последней надеждой. В ответ недоуменное пожатие плеч. Про женщину, постоянно помогавшую людям, попавшим в беду, - мы всегда ею восхищались, - они говорили: "Типичная кодепендент!"
Школьницы объясняли мне, что древние египтяне были негры. Кроме того, они вносили свою лепту в современное мировоззрение, разрушая миф о Колумбе: Колумба совершенно не за что славить – он был глуп, не знал, что земля кругла, и вообще, имел роман с королевой. Странно все-таки, что все эти речи я слышала в христианской, когда-то – и не так давно! – пуританской Америке. А тот, кто объяснил мне, что стыд – чувство негативное, в самом деле наглухо отказался от алкоголя. И лишился простой человеческой радости – выпить с друзьями, поверив, что он алкоголик.
Я лично не верю, что человек создан для счастья, как птица для полета. Про птицу для полета – верю. Может, и человек для полета создан? Это как-то вероятнее.
И верю в стыд и в совесть, и в поговорку "ни стыда, ни совести", и даже в раскаяние, и – признаться ли? – не стыжусь этого. Хотя это не дает человеку чувства внутреннего комфорта.
И когда мне похвалили американскую школу за то, что она с младых ногтей воспитывает в детях положительные чувства по отношению к себе и каждый хоть за что-нибудь получает в конце года похвальную грамоту, я грубо спросила:
-А читать они умеют?
-Ну, это может быть… В конце концов важнее, чтобы у них не было комплексов.
-А писать?
-Ну конечно, пишут с ошибками…
А я думаю, что ученье – свет. И свобода должна включать некомфортное чувство долга."
Известный востоковед Игорь Михайлович Дьяконов несколько лет назад выпустил интереснейшую книгу. Она называется "Книга воспоминаний". В ней он вывел определение интеллигента как человека, умеющего видеть вещи с разных сторон.
Руфь Александровна – умела.
@темы: книги, содружники
Пошла думать
Замечательно пишет, например, о Довлатове. О знакомстве с Ахматовой. Много чего есть о самых разных, неожиданных людях.
Тяжело только набирать вручную текст.
magazines.russ.ru/neva/2005/10/zer6.html
А также - об Ахматовой, и еще кое-что:
magazines.russ.ru/authors/z/zernova/
по ссылке - Незабываемый, Дачные соседи, перевод биографии Голды Меир.
www.akhmatova.org/articles/zernova1.htm
Тройное зеркало, об Ахматовой
www.akhmatova.org/articles/zernova.htm
Иная реальность, там же
Вспомнила как когда-то меня также потрясла история Александра Семеновича Форштейна, исследователя, прекрасно знавшего языки и фольклор эскимосов и чукчей, повседневную жизнь и обычаи этих народов и его фотографии.
www.kunstkamera.ru/exhibitions/virtualnye_vysta...