Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
читать дальшеМы приземлились в аэропорту имени Бен-Гуриона 21 октября 1990 года. Перелёт из Будапешта был тяжёлым. Два ветерана войны, сидевшие в переднем ряду, подрались. Они были одеты в пиджаки с орденскими планками, на головах имели меховые зимние шапки; наэлектризованные двухсуточным сидением в будапештском аэропорту, они решили разрядить обстановку и, выпив, пустились в военные воспоминания. Один хвалил Жукова, второй – Рокоссовского. Первый немного подумал, повернулся к соседу и дал ему с размаху пустой бутылкой по голове. Меховая шапка смягчила удар. Я вскочил и схватил буйного старика за руку. Он схватил меня за волосы, с головы слетела кипа. Подбежали стюардессы и залопотали на иврите. Старик обложил их матом и обозвал блядями. Второй ветеран в это время, прижавшись к противоположному углу своего сиденья, верещал и прицельно плевался в соседа. На помощь стюардессам прибежал второй пилот. Все вместе они хватали стариков за руки и желали на иврите счастливой встречи с родиной предков. Ветераны орали и вырывались. В салоне грохотал телевизор – на экране босые девушки танцевали хору. Самолёт пошёл на посадку. Столько лет прошло, а сюрреалистическая сцена эта стоит перед глазами до сих пор. Когда по радио сообщают об очередном ракетном или минометном обстреле, я вспоминаю плюющегося ветерана.
Несколько месяцев после прибытия в страну мы жили на съемной квартире. 31 декабря мы поехали на автобусе к родственникам в другой район города – для встречи первого для нас на новом месте нового года. Часть городских районов Иерусалима раскидана по холмам, между которыми находятся арабские деревни. Трасса в Неве Яаков тогда проходила по Шуафату, который официально именовался (и до сих пор именуется) лагерем палестинских беженцев. Это респектабельный район крепких двух- и трёхэтажных вилл, раскинувшихся в садах с виноградниками. Я не хочу ёрничать , но всякий раз, когда оказываюсь в Шуафате, ловлю себя на чувстве легкой зависти к беженцам.
Когда автобус притормозил у светофора, на дорогу выбежала стайка детишек. Это были мальчики в спортивных курточках и девочки в аккуратных платьицах. У двух девочек под юбками виднелись штаны. Это было как-то непривычно, но вдуматься я не успел. «Ой, глядите, какие холёсенькие!» - умильно вскрикнула толстая соседка. Судя по выговору, она приехала откуда-то из Черновиц. Наверное, она тоже направлялась на праздненство Нового года к каким-то родственникам в тот район, куда ехали и мы. Я посмотрел на соседку, потом ещё раз – на улицу. «Холёсенькая!» - не унималась пассажирка, - «иди сюда, маленькая, я тебе…» Она достала из сумочки конфету и, привстав, потянулась к наглухо закрытому окну. Весь автобус протестующее заорал, но тётка уже открыла форточку и, умильно гукая, просовывала наружу толстую руку с конфетой. Девочка подошла поближе и с любопытством следила за ней. Потом подошла совсем близко. Я выпучил глаза: ангельское личико девчонки в течение двух секунд превратилось в подобие маски, в которых, по слухам, выступали древнегреческие актёры во время представлений на сцене театра Диониса. Глаза вылезли из орбит, девочка привстала на цыпочки и воздела руки. Шевелящиеся скрюченные пальцы походили на когти Горгоны. Она шипела, плевалась и показывала, как вырвет тётке глаза, как только до них доберётся. Тётка отпрянула от окна, конфета вывалилась наружу. Автобус тронулся с места. Раздались вой и улюлюканье, вслед автобусу полетели камни. Один булыжник высадил стекло заднего обзора. Стекло не разлетелось – в окнах израильских автобусов стёкла предусмотрительно ставят двойные, противоударные, со специальной липкой прокладкой между двумя слоями. Стекло просто внесло внутрь пассажирского салона. Оно ударило тётку по голове, и та села на пол. Моя жена завопила. Пассажиры стали её успокаивать: госпожа, ничего такого не случилось, тётку сейчас сдадим в медпункт при полицейском участке района, в который мы едем, там ей окажут первую помощь; а стекло… ну, что стекло? Его вставят. Автобусная компания на эти случаи сто лет назад обзавелась специальной страховкой. Жена моя, однако, продолжала причитать, и тогда сидевший сбоку могучий мужчина в кепке-аэродром сказал властно, с сильным грузинским акцентом: «дарагая, приди в нервы: тут так всег-да. Тут ин-ты-фада. Ты русски панымаешь? Всё ха-ра-шо. Всё пиз-дец».
С тех пор, когда на моих глазах в этой стране происходит что-нибудь из ряда вон выходящее, а окружающие реагируют спокойно, я устыжаюсь сам себя и сам себе повторяю сказанное больше двадцати лет назад тем пассажиром в кепке. И, знаете, - помогает.
В январе 1991 г. все готовились к ракетным обстрелам Саддамом Хуссейном наших городов. По всей стране открывались пункты раздачи противогазов. Мы тоже обзавелись противогазами и послушно читали раздаваемые населению памятки – как себя вести в случае химической атаки. Памятки печатались на восьми языках. Окна съемной квартиры были аккуратно обклеены нами полосками клейкой ленты. Никто не верил, однако, что Ирак действительно нас атакует. Школьники предвкушали незапланированные каникулы, пенсионеры в очередях неспешно делились сведениями об оккупации Кувейта. Однако «пацан сказал – пацан сделал». Как-то среди промозглой январской ночи раздался вой сирены воздушной тревоги. Это была первая сирена, которую я слышал в своей жизни. Мы подскочили на кроватях и стали прислушиваться. Через несколько секунд грянул телефон. Звонили наши родственники, у которых незадолго до этого мы отмечали Новый год. Голос моей двоюродной бабки был до невозможности деловит: «Так. Вы уже проснулись? Прекрасно. Противогазы надеты? Как – ещё нет? Немедленно надевайте. Спокойно! Мишка, ты, надеюсь, спокоен, как и положено главе семейства? Всё хорошо, а будет ещё лучше. Эй, ты в порядке?» - «Всё ха-ра-шо, - сказал я, вспомнив грузина в кепке, - всё пиз-дец». – Зубы мои выбивали дробь. – «Что?!» - удивились по ту сторону провода, но я уже благодарил за звонок, невнятно попрощался и повесил трубку. На лестнице раздался топот ног. Босая соседка бежала по этажам и колотила руками в двери: «Мильхама, ой, мильхама! Вставайте, война…» Мы кинулись к запечатанным коробкам с противогазами. Вскрывая их трясущимися руками, я вспомнил, как в детстве бабуля рассказывала мне - конец войны в 1945-м застал её в далёком узбекском ауле, где она работала врачом. По улице бежала босая узбечка в рваном халате и колотила в ворота и калитки домов, где жили эвакуированные: «вайна канчал! вайна канчал!..»
Мы нацепили противогазы и уселись на кровать. Жена в ночной рубашке, я и сын в трусах сидели на кровати и таращились друг на друга из стеклянных противогазных гляделок. Мы пытались переговариваться, но раздавалось только глухое, невнятное «бу-бу-бу». Это было настолько нелепое зрелище, что я вдруг почувствовал, что страх уходит. Сирена смолкла. Мы посидели ещё немножко. Я стащил противогаз и сказал, что больше никогда его не надену.
В течение нескольких недель после этого сирена выла регулярно – как днём, так и ночью. Ракеты перелетали Иерусалим и падали в районе Гуш-Дана – городов, окружающих Тель-Авив. Противогазов мы больше не надевали. Однажды во время сирены я вышел ночью на улицу и посмотрел на небо. Между звёздами плыла яркая светящаяся точка. «Ракета», - сказал старик из соседнего дома, так же, как и я оказавшийся на улице. Светящаяся точка плавно, быстро и, как мне показалось, торжественно перемещалась на запад. Со стороны находящейся рядом арабской деревни донеслись восторженный вой и улюлюканье. Я пригляделся – в звёздной полутьме виднелись шевелящиеся кучи народа, облепившие крыши домов. Они махали ракете руками. «Танцуют», - безо всякого выражения сказал старик. – «И не боятся? Надо же что-нибудь делать!» - возмутился я. – «Чего им бояться? Они живут в демократической стране». – Старик повернулся и зашаркал в свой подъезд.
Я тогда работал на кухне одного учреждения, среди поломоев и уборщиков-арабов. Через несколько дней, во время очередной сирены, когда сотрудники убежали в бомбоубежище, арабы остались в столовой, и я остался вместе с ними. Пользуясь незапланированным перерывом, они разостлали на полу носовые платки и, аккуратно опустившись на них коленями, стали вершить намаз. Я стоял сбоку, опершись на метлу. Окончив молитву первым, младший из уборщиков подошёл ко мне. Мы дружили тогда, его звали – теперь не помню как, Мустафа или Ахмед, - это уже неважно. Он подмигнул мне: «ну вот, теперь всё в порядке. А ты чего не молился?» - «Так я же…» - «Ну и помолился бы Своему. Вы, Муса, в убежища бегаете потому, что боитесь. А мы не бегаем, потому что не боимся. А не боимся потому, что молимся. Вообще эта ваша беготня - одна суета и томление духа». – «Ну как же, - заволновался я, поправляя очки, - а вот прилетит иракская бомба и упадёт сюда, с молитвой или без, что ты будешь делать? Ты ведь тоже погибнуть можешь!..»
И тогда мой приятель, ласково похлопывая меня по плечу, произнёс слова, которые я никогда не забуду:
- Ты хороший человек, Муса. Жаль, что ты погибнешь. Иншалла, не очень важно, погибну ли я; главное – что погибнешь ты.
Во время очередной воздушной тревоги мне позвонил незнакомый человек. Это был директор архива, название которого я никогда раньше не слышал. Над ухом выла сирена, я плохо слышал, директор не слышал тоже – сирена выла и у него ; мы перекрикивались, и я в конце концов понял, что он приглашает меня на работу. На следующий день я пришёл по указанному адресу, где приняли мой диплом историка и объяснили, в чём будут заключаться мои обязанности. Я уволился с кухни и начал работать в архиве, и работаю в нём до сих пор, вот уже больше двадцати лет. Моего приятеля, арабского уборщика, я с тех пор никогда больше не видел.
Война та закончилась довольно скоро. Ракеты, исправно посылавшиеся покойным ныне Саддамом, разрушили много домов в Тель-Авиве и окрестных городах и посёлках, и было много раненых. Раввины призывали население больше и искреннее молиться; убитый был только один – и тот оказался председателем атеистического Общества по борьбе с соблюдением субботы. Он умер от сердечного приступа, когда по соседству с его домом грохнулась очередная ракета. Раввины назвали эту единственную смерть чудом Господним.
Осенью 1993 года меня впервые призвали на военные сборы – милуим. Я был ошарашен бардаком, царившим в израильской армии, и ещё больше тем, что бардак этот замысловатым узором вплетается в повседневность, чудесным образом образуя в конце концов самый настоящий порядок. Это странное явление я тоже отношу за счёт чудес Господних.
Помню, как нас, новобранцев, собрали в помещении армейского клуба. На сцену вышел майор. На его погонах зеленел один листок, здесь именуемый почему-то фалафелем. Это и был командир базы. Глаза его смеялись, голос доходил до последних рядов. В зале из двухсот собравшихся половину составляли бывшие россияне; комбаз предложил желающим поговорить с ним на идише, языке своей бабушки, лет сто назад приехавшей из Могилёва, чем сразу расположил нас к себе, -но, вот беда, из всех присутствовавших в зале на идише говорили два человека. Майор недоумённо почесал в затылке и перешёл на иврит. Он поинтересовался, много ли среди новобранцев людей с высшим образованием; взметнулся лес рук. Далее оказалось, что имеется также тридцать четыре доктора наук и восемь профессоров. Профессоров сделали начальниками взводов. Я подумал, что в советской армии профессоров, если бы таковые среди новобранцев нашлись, скорее всего послали бы чистить сортир. В 85-м году прапорщик Невыливайко объяснял мне, как нужно мыть полы в казарме. Я плохо справлялся с этой работой, и прапорщик, который, в общем-то, был неплохим мужиком, однажды прервал свой урок и, воздев руки к небу, недоумённо возопил: «Чему же вас в институтах обучают?!» Я, помнится, ответил ему, что совсем не этому, чем вызвал искреннее изумление. – «Вот когда поедешь в Израиль, Прохфессор, - тихо сказал он, деликатно оглядываясь, - не ты будешь мыть полы, а какая-нибудь машинка. У них есть много таких машинок. И жить ты в армии будешь не в казарме, а в каком-нибудь павильоне. А у нас уж – будь любезен». Он говорил очень тихо, чтобы не услышали солдаты, и я расчувствовался, видя его порядочность. Я очень надеялся, что моё происхождение останется инкогнито для большинства сослуживцев. Насчёт машинки для мыться полов и павильона вместо казармы я тогда не очень понял; понял я это только спустя много лет, когда после речи израильского комбаза нас повели устраиваться. Нас подвели к какому-то длинному низкому зданию и объяснили, что мы будем в нём жить. И сказали, что барак этот называется «бейтан», павильон. В израильской армии солдаты живут в павильонах! Я вспомнил прапорщика Невыливайко.
На сборы я исправно ходил десять лет. В последний раз меня призвали в феврале 2003 года. С резервистами, товарищами по службе, мы давно перезнакомились и теперь ожидали ежегодных встреч, как манны небесной. Каждый притаскивал с собой в вещмешке несколько бутылок водки, и пир горой во время ежедневного законного обеда длился, пока запас бутылок не подошёл к концу. В выпивке участвовали и выходцы из Франции, и из Англии, и приехавшие из обеих Америк, и бывшие персы, курды, марокканцы. В первый год отказались от участия в пиршестве лишь двое эфиопов; на второй год они с сомнением пригубили пластиковые стаканчики, залопотали, и с тех пор пили со всеми наравне. Я вспоминал подпольные пьянки в советской армии и с умилением думал, что всё-таки местная служба гораздо либеральнее. Никто не заставлял нас одеваться и застилать койки за тридцать пять секунд, засекая время по часам. Офицеры, в общем и целом, относились к тихим солдатским пьянкам терпимо, хотя сами не пили категорически. Сержанты не имели права орать на нас и тем более драться. Устав израильской армии был, с нашей точки зрения, какой-то странный: в нём ничего не говорилось о строевом шаге, застегнутых подворотничках и необходимости отдавать честь, держа руку под правильным углом, а глаза – выпученными от усердия. Глядя на солдат, расхаживавших по территории базы руки в брюки, как навстречу им идёт начальство и никто никому не делает замечаний, мы вспоминали анекдот.
Генерал из Пентагона приехал посмотреть на израильскую военную базу. Его сопровождает израильский генерал. Они идут по территории, навстречу им идёт солдат – цветочек в зубах, посвистывает, руки в карманах. Проходит мимо, не повернув головы. Американец недоуменно говорит израильскому коллеге:
- Сэр, что за странное поведение у ваших солдат? Не говоря уж об отдании чести, он вообще просто не обратил на нас внимания!
Израильский генерал стремглав кидается догонять солдата:
- Изя! Изя! Ты что, на меня за что-то обиделся?!
Если это и преувеличено, то самую малость.
Мы отслужили три недели, наступил март, и нам сообщили, что демобилизация откладывается до выяснения обстоятельств событий, происходящих в Персидском заливе. Саддам в очередной раз обещал в ответ на американскую атаку на Ирак обстреливать нас химическими ракетами. Резервистов послали на пункты выдачи противогазов – раздавать их местному населению. Старые противогазы, которые всем раздали за двенадцать лет до этого, пришли в негодность. Две недели мы раздавали защитные средства гражданским в еврейском районе. Внезапно вернулась зима, начались снежные бураны. Мы сидели в павильонах и тряслись от холода. Каждые полчаса мы бегали на угол и покупали очередную бутылку водки, которую делили на пятерых. Однажды к нам зашёл проверяющий генерал в сопровождении свиты полковников из службы тыла. Он одобрительно потянул носом и попросил дать ему выпить тоже, потому что он вообще не пьёт, но сейчас очень холодно. Мы вытащили водку. Генерал выпил стаканчик и сказал с гримасой отвращения, что предпочитает бренди. Бренди не было, и генерал ушёл. Полковники цепочкой потянулись за ним. Я сидел с краю. Каждый из проходивших похлопал меня по плечу, а последний сердобольно поставил на край стола металлическую фляжку и удалился тоже. Я понюхал – во фляжке был горячий цветочный чай. Полковники израильской армии пьют из фляжек цветочный чай. Я пожал плечами и вылил фляжку в мусорную корзину.
Когда мы раздали противогазы всем жителям района, нас перевели в восточный Иерусалим и поселили в местной школе. На стенах классов, где мы устроили себе спальни, местными школьниками были нарисованы борцы арабского сопротивления с гипертрофированной мускулатурой и непропорционально маленькими головами, палестинские флаги и перечеркнутые магендавиды. Надписей на стенах и даже на потолке была масса, но все, слава богу, на арабском, и мы решили их не читать, чтобы не портить себе настроения. С восьми утра до шести вечера мы сидели у выхода и, дыша перегаром, раздавали местному населению противогазы и прочие средства химической защиты. Было страшно холодно, во дворе лежали метровые сугробы и выла метель. За стеной раздавались звонки на перемены и стоял шум – там шли занятия. Нас не выпускали в школьный двор во избежание недоразумений. По большим переменам к окнам нашего помещения подходили ученики и начинали скандировать «итбах аль-яуд» и «итбах аль-Исроил». Подходя к окнам, мы деликатно отворачивались, чтобы не дышать на школьников перегаром. Родители этих детей, проходя в очереди за противогазами, шикали на них и радужно нам улыбались. Я чувствовал себя лучше, чем другие – под теплый «дубон», зимнюю солдатскую куртку, я надел толстый шерстяной свитер, который привёз из России, семейную реликвию – в нём ещё мой дедушка, нарушая устав, провоевал всю зимнюю финскую кампанию 1939-40 годов. На голове у меня была вязаная «чеченка», с оказией присланная из Петербурга родителями. Остальные резервисты леденели с непокрытыми головами. Большинство мужчин - арабских жителей этой части города, худо-бедно знало иврит. Остальные, особенно женщины и старики, предпочитали английский язык. Один мужик лет сорока оказался выпускником ЛГУ, и мы поговорили с ним на русском. Он сказал, что он – богатый человек, держит свою строительную контору, и желает купить у меня оптом партию противогазов – штук четыреста. Я не продаю казённое имущество, да и зачем тебе так много? – удивился я, и он ответил, насмешливо глядя на меня сверху вниз: ну что же ты, я же бизнесмен, буду продавать своим, и вам же меньше работы будет.
Когда я выписал очередную квитанцию на противогаз, то почувствовал, что, наконец, согрелся; положил шапку на стол и понял, что зверски хочу курить. Я отошел к выходу, где завывал последний в этом году снежный буран. Когда я вернулся, чеченки уже не было – кто-то из посетителей прихватил её вместе с противогазом.
…Выходить в туалет нам приходилось всё же в школьный двор, и каждый раз это было испытанием. Мы всегда шли не в меньшем составе, как по трое, выбирая время уроков, когда во дворе было мало народу. Дети окружали нас и с почтительного расстояния хором скандировали свои лозунги. Мы криво улыбались. Единственная среди нас солдатка срочной службы, Ронит, во время этих вылазок пряталась за нашими спинами. Однажды она выскочила в туалет одна, потому что никто из парней в этот момент не хотел писать. Через две минуты снаружи раздался шум и крики. Мы бросили ящики с проклятыми нескончаемыми противогазами, схватили автоматы и кинулись на улицу. По заснеженному двору уже разбегались пригнувшиеся тени. Мы ворвались в туалет. Ронит сидела на каменном полу, без трусов, и истерически рыдала. Она успела забраться в кабинку, когда к ней стали молча ломиться подростки. По её словам, их было штук пять не то пятнадцать, а то и вся рота. От ужаса она забыла воспользоваться оружием и только завопила. Так мы её и застали – сидящую на грязном полу, без штанов, но с висевшим на груди автоматом. С тех пор в туалет её сопровождал сам командир базы.
Американцы вошли в Ирак, Саддам так и не воспользовался ракетами – вероятно, ему было просто не до того, и он забыл о своей угрозе стрелять по нам. Противогазы никому не пригодились, и нас демобилизовали. Перед отправкой домой нас пригласили на центральную военную базу Иерусалима, где накормили и напоили до вздутия животов. Мы сидели, развалившись, за столами в лекционном зале, и сперва перед нами выступали старшие офицеры. Они произносили речи о том, что это был последний призыв – нам исполнилось по сорок лет, и армия благодарна нам, и теперь, выполнив свой долг, мы можем спокойно вернуться к семьям. Нас успокоили тем, что теперь нас призовут только в случае тотальной мобилизации. Мы вежливо похлопали, комбаз, отдав нам честь, спрыгнул со сцены, и перед нами стал выступать женский армейский ансамбль песни и пляски. Девицы смущались, но пели и танцевали хорошо. Одна из них, в очень узких военных брюках, блондинка с кудряшками, подмигнула мне три раза. Каждый раз я стыдливо опускал глаза в тарелку. Когда последний танец закончился, она спрыгнула со сцены, подошла к моему столику и спросила довольно громко: «Ингеле, вилсту дрейцах?» - «К сожалению, нет», - растерявшись, ответил я на иврите - и почувствовал себя идиотом. – «Ну и дурак», - сказала она по-русски. – «Это единственная фраза на идише, которую я знаю от моей бабули».
Таковым было моё последнее армейское воспоминание.
С тех пор прошло несколько лет. На сборы меня теперь не призывают – ни во время войн, ни в промежутки между ними. Во время сирен воздушной тревоги я сижу с внуками и читаю им русские сказки. Когда на той неделе над Иерусалимом опять завыла сирена, мы читали Чуковского - «Крокодила». Переждав сирену, мы вернулись к книжке. «А я знаю, - сказал внук, - кто этот крокодил». – «Это просто крокодил», - сказал я. – «Нет, не просто. Это про террориста», - возразил внук. Ронику семь лет, и он уже знает, что такое террорист.
- Он вбегает в трамвай,
Все кричат:- Ай-ай-ай! -
И бегом,
Кувырком,
По домам,
По углам:
- Помогите! Спасите! Помилуйте!
Все от страха дрожат,
Все от страха визжат.
- Деда, скажешь – нет?
- М-да, - сказал я.
- Это плохо, дед. Надо, чтобы всё это кончилось, как там, вот так:
И сказал Крокодил:
- Ты меня победил!
Не губи меня, Ваня Васильчиков!
Пожалей ты моих крокодильчиков!
Крокодильчики в Ниле плескаются,
Со слезами меня дожидаются.
- Да, и ещё надо, - сказала, входя в комнату, Буся, - чтобы
отвечал ему Ваня Васильчиков:
- Хоть и жаль мне твоих крокодильчиков,
Но тебя, кровожадную гадину,
Я сейчас изрублю, как говядину.
Мне, обжора, жалеть тебя нечего:
Много мяса ты съел человечьего.
- А яростного гада – долой из Петрограда, - сказал тогда я, и мы замолчали, с некоторым недоумением глядя друг на друга.
- Как минимум, для такой оптимистической концовки в реальной жизни следует найти здесь Ваню Васильчикова. А его нет и не предвидится, - заключила дочка, и мы пошли ужинать.
Ночью я вышел во двор, закурил, задрал голову, почесал бороду и уставился в небесную звёздную россыпь. Я вспомнил мою умершую подругу, её насмешливый скепсис, её прищуренные глаза с набухшими старческими веками. Как мы перекрикивались по телефону во время артобстрела давно минувшей войны. Её слова:
… в Израиле нет быта – чистое бытие. Как бы исступлённо мы ни обживали свои дома, как бы ни отгораживались от заоконного пространства тюлевыми занавесками, палехскими матрёшками, тульскими самоварами, собраниями сочинений русских классиков и гравюрами с видами Медного Всадника – десятки и сотни наших хлипких уютов и гнёзд не складываются в Дом. Пустыня за нашими окнами и порогами наших домов. На её кромке затихают споры между ленинградцами и москвичами, киевлянами и кишиневцами, харьковчанами и прибалтийцами. Перед пустыней все равны. Пустыне всё равно.
Несколько месяцев после прибытия в страну мы жили на съемной квартире. 31 декабря мы поехали на автобусе к родственникам в другой район города – для встречи первого для нас на новом месте нового года. Часть городских районов Иерусалима раскидана по холмам, между которыми находятся арабские деревни. Трасса в Неве Яаков тогда проходила по Шуафату, который официально именовался (и до сих пор именуется) лагерем палестинских беженцев. Это респектабельный район крепких двух- и трёхэтажных вилл, раскинувшихся в садах с виноградниками. Я не хочу ёрничать , но всякий раз, когда оказываюсь в Шуафате, ловлю себя на чувстве легкой зависти к беженцам.
Когда автобус притормозил у светофора, на дорогу выбежала стайка детишек. Это были мальчики в спортивных курточках и девочки в аккуратных платьицах. У двух девочек под юбками виднелись штаны. Это было как-то непривычно, но вдуматься я не успел. «Ой, глядите, какие холёсенькие!» - умильно вскрикнула толстая соседка. Судя по выговору, она приехала откуда-то из Черновиц. Наверное, она тоже направлялась на праздненство Нового года к каким-то родственникам в тот район, куда ехали и мы. Я посмотрел на соседку, потом ещё раз – на улицу. «Холёсенькая!» - не унималась пассажирка, - «иди сюда, маленькая, я тебе…» Она достала из сумочки конфету и, привстав, потянулась к наглухо закрытому окну. Весь автобус протестующее заорал, но тётка уже открыла форточку и, умильно гукая, просовывала наружу толстую руку с конфетой. Девочка подошла поближе и с любопытством следила за ней. Потом подошла совсем близко. Я выпучил глаза: ангельское личико девчонки в течение двух секунд превратилось в подобие маски, в которых, по слухам, выступали древнегреческие актёры во время представлений на сцене театра Диониса. Глаза вылезли из орбит, девочка привстала на цыпочки и воздела руки. Шевелящиеся скрюченные пальцы походили на когти Горгоны. Она шипела, плевалась и показывала, как вырвет тётке глаза, как только до них доберётся. Тётка отпрянула от окна, конфета вывалилась наружу. Автобус тронулся с места. Раздались вой и улюлюканье, вслед автобусу полетели камни. Один булыжник высадил стекло заднего обзора. Стекло не разлетелось – в окнах израильских автобусов стёкла предусмотрительно ставят двойные, противоударные, со специальной липкой прокладкой между двумя слоями. Стекло просто внесло внутрь пассажирского салона. Оно ударило тётку по голове, и та села на пол. Моя жена завопила. Пассажиры стали её успокаивать: госпожа, ничего такого не случилось, тётку сейчас сдадим в медпункт при полицейском участке района, в который мы едем, там ей окажут первую помощь; а стекло… ну, что стекло? Его вставят. Автобусная компания на эти случаи сто лет назад обзавелась специальной страховкой. Жена моя, однако, продолжала причитать, и тогда сидевший сбоку могучий мужчина в кепке-аэродром сказал властно, с сильным грузинским акцентом: «дарагая, приди в нервы: тут так всег-да. Тут ин-ты-фада. Ты русски панымаешь? Всё ха-ра-шо. Всё пиз-дец».
С тех пор, когда на моих глазах в этой стране происходит что-нибудь из ряда вон выходящее, а окружающие реагируют спокойно, я устыжаюсь сам себя и сам себе повторяю сказанное больше двадцати лет назад тем пассажиром в кепке. И, знаете, - помогает.
В январе 1991 г. все готовились к ракетным обстрелам Саддамом Хуссейном наших городов. По всей стране открывались пункты раздачи противогазов. Мы тоже обзавелись противогазами и послушно читали раздаваемые населению памятки – как себя вести в случае химической атаки. Памятки печатались на восьми языках. Окна съемной квартиры были аккуратно обклеены нами полосками клейкой ленты. Никто не верил, однако, что Ирак действительно нас атакует. Школьники предвкушали незапланированные каникулы, пенсионеры в очередях неспешно делились сведениями об оккупации Кувейта. Однако «пацан сказал – пацан сделал». Как-то среди промозглой январской ночи раздался вой сирены воздушной тревоги. Это была первая сирена, которую я слышал в своей жизни. Мы подскочили на кроватях и стали прислушиваться. Через несколько секунд грянул телефон. Звонили наши родственники, у которых незадолго до этого мы отмечали Новый год. Голос моей двоюродной бабки был до невозможности деловит: «Так. Вы уже проснулись? Прекрасно. Противогазы надеты? Как – ещё нет? Немедленно надевайте. Спокойно! Мишка, ты, надеюсь, спокоен, как и положено главе семейства? Всё хорошо, а будет ещё лучше. Эй, ты в порядке?» - «Всё ха-ра-шо, - сказал я, вспомнив грузина в кепке, - всё пиз-дец». – Зубы мои выбивали дробь. – «Что?!» - удивились по ту сторону провода, но я уже благодарил за звонок, невнятно попрощался и повесил трубку. На лестнице раздался топот ног. Босая соседка бежала по этажам и колотила руками в двери: «Мильхама, ой, мильхама! Вставайте, война…» Мы кинулись к запечатанным коробкам с противогазами. Вскрывая их трясущимися руками, я вспомнил, как в детстве бабуля рассказывала мне - конец войны в 1945-м застал её в далёком узбекском ауле, где она работала врачом. По улице бежала босая узбечка в рваном халате и колотила в ворота и калитки домов, где жили эвакуированные: «вайна канчал! вайна канчал!..»
Мы нацепили противогазы и уселись на кровать. Жена в ночной рубашке, я и сын в трусах сидели на кровати и таращились друг на друга из стеклянных противогазных гляделок. Мы пытались переговариваться, но раздавалось только глухое, невнятное «бу-бу-бу». Это было настолько нелепое зрелище, что я вдруг почувствовал, что страх уходит. Сирена смолкла. Мы посидели ещё немножко. Я стащил противогаз и сказал, что больше никогда его не надену.
В течение нескольких недель после этого сирена выла регулярно – как днём, так и ночью. Ракеты перелетали Иерусалим и падали в районе Гуш-Дана – городов, окружающих Тель-Авив. Противогазов мы больше не надевали. Однажды во время сирены я вышел ночью на улицу и посмотрел на небо. Между звёздами плыла яркая светящаяся точка. «Ракета», - сказал старик из соседнего дома, так же, как и я оказавшийся на улице. Светящаяся точка плавно, быстро и, как мне показалось, торжественно перемещалась на запад. Со стороны находящейся рядом арабской деревни донеслись восторженный вой и улюлюканье. Я пригляделся – в звёздной полутьме виднелись шевелящиеся кучи народа, облепившие крыши домов. Они махали ракете руками. «Танцуют», - безо всякого выражения сказал старик. – «И не боятся? Надо же что-нибудь делать!» - возмутился я. – «Чего им бояться? Они живут в демократической стране». – Старик повернулся и зашаркал в свой подъезд.
Я тогда работал на кухне одного учреждения, среди поломоев и уборщиков-арабов. Через несколько дней, во время очередной сирены, когда сотрудники убежали в бомбоубежище, арабы остались в столовой, и я остался вместе с ними. Пользуясь незапланированным перерывом, они разостлали на полу носовые платки и, аккуратно опустившись на них коленями, стали вершить намаз. Я стоял сбоку, опершись на метлу. Окончив молитву первым, младший из уборщиков подошёл ко мне. Мы дружили тогда, его звали – теперь не помню как, Мустафа или Ахмед, - это уже неважно. Он подмигнул мне: «ну вот, теперь всё в порядке. А ты чего не молился?» - «Так я же…» - «Ну и помолился бы Своему. Вы, Муса, в убежища бегаете потому, что боитесь. А мы не бегаем, потому что не боимся. А не боимся потому, что молимся. Вообще эта ваша беготня - одна суета и томление духа». – «Ну как же, - заволновался я, поправляя очки, - а вот прилетит иракская бомба и упадёт сюда, с молитвой или без, что ты будешь делать? Ты ведь тоже погибнуть можешь!..»
И тогда мой приятель, ласково похлопывая меня по плечу, произнёс слова, которые я никогда не забуду:
- Ты хороший человек, Муса. Жаль, что ты погибнешь. Иншалла, не очень важно, погибну ли я; главное – что погибнешь ты.
Во время очередной воздушной тревоги мне позвонил незнакомый человек. Это был директор архива, название которого я никогда раньше не слышал. Над ухом выла сирена, я плохо слышал, директор не слышал тоже – сирена выла и у него ; мы перекрикивались, и я в конце концов понял, что он приглашает меня на работу. На следующий день я пришёл по указанному адресу, где приняли мой диплом историка и объяснили, в чём будут заключаться мои обязанности. Я уволился с кухни и начал работать в архиве, и работаю в нём до сих пор, вот уже больше двадцати лет. Моего приятеля, арабского уборщика, я с тех пор никогда больше не видел.
Война та закончилась довольно скоро. Ракеты, исправно посылавшиеся покойным ныне Саддамом, разрушили много домов в Тель-Авиве и окрестных городах и посёлках, и было много раненых. Раввины призывали население больше и искреннее молиться; убитый был только один – и тот оказался председателем атеистического Общества по борьбе с соблюдением субботы. Он умер от сердечного приступа, когда по соседству с его домом грохнулась очередная ракета. Раввины назвали эту единственную смерть чудом Господним.
Осенью 1993 года меня впервые призвали на военные сборы – милуим. Я был ошарашен бардаком, царившим в израильской армии, и ещё больше тем, что бардак этот замысловатым узором вплетается в повседневность, чудесным образом образуя в конце концов самый настоящий порядок. Это странное явление я тоже отношу за счёт чудес Господних.
Помню, как нас, новобранцев, собрали в помещении армейского клуба. На сцену вышел майор. На его погонах зеленел один листок, здесь именуемый почему-то фалафелем. Это и был командир базы. Глаза его смеялись, голос доходил до последних рядов. В зале из двухсот собравшихся половину составляли бывшие россияне; комбаз предложил желающим поговорить с ним на идише, языке своей бабушки, лет сто назад приехавшей из Могилёва, чем сразу расположил нас к себе, -но, вот беда, из всех присутствовавших в зале на идише говорили два человека. Майор недоумённо почесал в затылке и перешёл на иврит. Он поинтересовался, много ли среди новобранцев людей с высшим образованием; взметнулся лес рук. Далее оказалось, что имеется также тридцать четыре доктора наук и восемь профессоров. Профессоров сделали начальниками взводов. Я подумал, что в советской армии профессоров, если бы таковые среди новобранцев нашлись, скорее всего послали бы чистить сортир. В 85-м году прапорщик Невыливайко объяснял мне, как нужно мыть полы в казарме. Я плохо справлялся с этой работой, и прапорщик, который, в общем-то, был неплохим мужиком, однажды прервал свой урок и, воздев руки к небу, недоумённо возопил: «Чему же вас в институтах обучают?!» Я, помнится, ответил ему, что совсем не этому, чем вызвал искреннее изумление. – «Вот когда поедешь в Израиль, Прохфессор, - тихо сказал он, деликатно оглядываясь, - не ты будешь мыть полы, а какая-нибудь машинка. У них есть много таких машинок. И жить ты в армии будешь не в казарме, а в каком-нибудь павильоне. А у нас уж – будь любезен». Он говорил очень тихо, чтобы не услышали солдаты, и я расчувствовался, видя его порядочность. Я очень надеялся, что моё происхождение останется инкогнито для большинства сослуживцев. Насчёт машинки для мыться полов и павильона вместо казармы я тогда не очень понял; понял я это только спустя много лет, когда после речи израильского комбаза нас повели устраиваться. Нас подвели к какому-то длинному низкому зданию и объяснили, что мы будем в нём жить. И сказали, что барак этот называется «бейтан», павильон. В израильской армии солдаты живут в павильонах! Я вспомнил прапорщика Невыливайко.
На сборы я исправно ходил десять лет. В последний раз меня призвали в феврале 2003 года. С резервистами, товарищами по службе, мы давно перезнакомились и теперь ожидали ежегодных встреч, как манны небесной. Каждый притаскивал с собой в вещмешке несколько бутылок водки, и пир горой во время ежедневного законного обеда длился, пока запас бутылок не подошёл к концу. В выпивке участвовали и выходцы из Франции, и из Англии, и приехавшие из обеих Америк, и бывшие персы, курды, марокканцы. В первый год отказались от участия в пиршестве лишь двое эфиопов; на второй год они с сомнением пригубили пластиковые стаканчики, залопотали, и с тех пор пили со всеми наравне. Я вспоминал подпольные пьянки в советской армии и с умилением думал, что всё-таки местная служба гораздо либеральнее. Никто не заставлял нас одеваться и застилать койки за тридцать пять секунд, засекая время по часам. Офицеры, в общем и целом, относились к тихим солдатским пьянкам терпимо, хотя сами не пили категорически. Сержанты не имели права орать на нас и тем более драться. Устав израильской армии был, с нашей точки зрения, какой-то странный: в нём ничего не говорилось о строевом шаге, застегнутых подворотничках и необходимости отдавать честь, держа руку под правильным углом, а глаза – выпученными от усердия. Глядя на солдат, расхаживавших по территории базы руки в брюки, как навстречу им идёт начальство и никто никому не делает замечаний, мы вспоминали анекдот.
Генерал из Пентагона приехал посмотреть на израильскую военную базу. Его сопровождает израильский генерал. Они идут по территории, навстречу им идёт солдат – цветочек в зубах, посвистывает, руки в карманах. Проходит мимо, не повернув головы. Американец недоуменно говорит израильскому коллеге:
- Сэр, что за странное поведение у ваших солдат? Не говоря уж об отдании чести, он вообще просто не обратил на нас внимания!
Израильский генерал стремглав кидается догонять солдата:
- Изя! Изя! Ты что, на меня за что-то обиделся?!
Если это и преувеличено, то самую малость.
Мы отслужили три недели, наступил март, и нам сообщили, что демобилизация откладывается до выяснения обстоятельств событий, происходящих в Персидском заливе. Саддам в очередной раз обещал в ответ на американскую атаку на Ирак обстреливать нас химическими ракетами. Резервистов послали на пункты выдачи противогазов – раздавать их местному населению. Старые противогазы, которые всем раздали за двенадцать лет до этого, пришли в негодность. Две недели мы раздавали защитные средства гражданским в еврейском районе. Внезапно вернулась зима, начались снежные бураны. Мы сидели в павильонах и тряслись от холода. Каждые полчаса мы бегали на угол и покупали очередную бутылку водки, которую делили на пятерых. Однажды к нам зашёл проверяющий генерал в сопровождении свиты полковников из службы тыла. Он одобрительно потянул носом и попросил дать ему выпить тоже, потому что он вообще не пьёт, но сейчас очень холодно. Мы вытащили водку. Генерал выпил стаканчик и сказал с гримасой отвращения, что предпочитает бренди. Бренди не было, и генерал ушёл. Полковники цепочкой потянулись за ним. Я сидел с краю. Каждый из проходивших похлопал меня по плечу, а последний сердобольно поставил на край стола металлическую фляжку и удалился тоже. Я понюхал – во фляжке был горячий цветочный чай. Полковники израильской армии пьют из фляжек цветочный чай. Я пожал плечами и вылил фляжку в мусорную корзину.
Когда мы раздали противогазы всем жителям района, нас перевели в восточный Иерусалим и поселили в местной школе. На стенах классов, где мы устроили себе спальни, местными школьниками были нарисованы борцы арабского сопротивления с гипертрофированной мускулатурой и непропорционально маленькими головами, палестинские флаги и перечеркнутые магендавиды. Надписей на стенах и даже на потолке была масса, но все, слава богу, на арабском, и мы решили их не читать, чтобы не портить себе настроения. С восьми утра до шести вечера мы сидели у выхода и, дыша перегаром, раздавали местному населению противогазы и прочие средства химической защиты. Было страшно холодно, во дворе лежали метровые сугробы и выла метель. За стеной раздавались звонки на перемены и стоял шум – там шли занятия. Нас не выпускали в школьный двор во избежание недоразумений. По большим переменам к окнам нашего помещения подходили ученики и начинали скандировать «итбах аль-яуд» и «итбах аль-Исроил». Подходя к окнам, мы деликатно отворачивались, чтобы не дышать на школьников перегаром. Родители этих детей, проходя в очереди за противогазами, шикали на них и радужно нам улыбались. Я чувствовал себя лучше, чем другие – под теплый «дубон», зимнюю солдатскую куртку, я надел толстый шерстяной свитер, который привёз из России, семейную реликвию – в нём ещё мой дедушка, нарушая устав, провоевал всю зимнюю финскую кампанию 1939-40 годов. На голове у меня была вязаная «чеченка», с оказией присланная из Петербурга родителями. Остальные резервисты леденели с непокрытыми головами. Большинство мужчин - арабских жителей этой части города, худо-бедно знало иврит. Остальные, особенно женщины и старики, предпочитали английский язык. Один мужик лет сорока оказался выпускником ЛГУ, и мы поговорили с ним на русском. Он сказал, что он – богатый человек, держит свою строительную контору, и желает купить у меня оптом партию противогазов – штук четыреста. Я не продаю казённое имущество, да и зачем тебе так много? – удивился я, и он ответил, насмешливо глядя на меня сверху вниз: ну что же ты, я же бизнесмен, буду продавать своим, и вам же меньше работы будет.
Когда я выписал очередную квитанцию на противогаз, то почувствовал, что, наконец, согрелся; положил шапку на стол и понял, что зверски хочу курить. Я отошел к выходу, где завывал последний в этом году снежный буран. Когда я вернулся, чеченки уже не было – кто-то из посетителей прихватил её вместе с противогазом.
…Выходить в туалет нам приходилось всё же в школьный двор, и каждый раз это было испытанием. Мы всегда шли не в меньшем составе, как по трое, выбирая время уроков, когда во дворе было мало народу. Дети окружали нас и с почтительного расстояния хором скандировали свои лозунги. Мы криво улыбались. Единственная среди нас солдатка срочной службы, Ронит, во время этих вылазок пряталась за нашими спинами. Однажды она выскочила в туалет одна, потому что никто из парней в этот момент не хотел писать. Через две минуты снаружи раздался шум и крики. Мы бросили ящики с проклятыми нескончаемыми противогазами, схватили автоматы и кинулись на улицу. По заснеженному двору уже разбегались пригнувшиеся тени. Мы ворвались в туалет. Ронит сидела на каменном полу, без трусов, и истерически рыдала. Она успела забраться в кабинку, когда к ней стали молча ломиться подростки. По её словам, их было штук пять не то пятнадцать, а то и вся рота. От ужаса она забыла воспользоваться оружием и только завопила. Так мы её и застали – сидящую на грязном полу, без штанов, но с висевшим на груди автоматом. С тех пор в туалет её сопровождал сам командир базы.
Американцы вошли в Ирак, Саддам так и не воспользовался ракетами – вероятно, ему было просто не до того, и он забыл о своей угрозе стрелять по нам. Противогазы никому не пригодились, и нас демобилизовали. Перед отправкой домой нас пригласили на центральную военную базу Иерусалима, где накормили и напоили до вздутия животов. Мы сидели, развалившись, за столами в лекционном зале, и сперва перед нами выступали старшие офицеры. Они произносили речи о том, что это был последний призыв – нам исполнилось по сорок лет, и армия благодарна нам, и теперь, выполнив свой долг, мы можем спокойно вернуться к семьям. Нас успокоили тем, что теперь нас призовут только в случае тотальной мобилизации. Мы вежливо похлопали, комбаз, отдав нам честь, спрыгнул со сцены, и перед нами стал выступать женский армейский ансамбль песни и пляски. Девицы смущались, но пели и танцевали хорошо. Одна из них, в очень узких военных брюках, блондинка с кудряшками, подмигнула мне три раза. Каждый раз я стыдливо опускал глаза в тарелку. Когда последний танец закончился, она спрыгнула со сцены, подошла к моему столику и спросила довольно громко: «Ингеле, вилсту дрейцах?» - «К сожалению, нет», - растерявшись, ответил я на иврите - и почувствовал себя идиотом. – «Ну и дурак», - сказала она по-русски. – «Это единственная фраза на идише, которую я знаю от моей бабули».
Таковым было моё последнее армейское воспоминание.
С тех пор прошло несколько лет. На сборы меня теперь не призывают – ни во время войн, ни в промежутки между ними. Во время сирен воздушной тревоги я сижу с внуками и читаю им русские сказки. Когда на той неделе над Иерусалимом опять завыла сирена, мы читали Чуковского - «Крокодила». Переждав сирену, мы вернулись к книжке. «А я знаю, - сказал внук, - кто этот крокодил». – «Это просто крокодил», - сказал я. – «Нет, не просто. Это про террориста», - возразил внук. Ронику семь лет, и он уже знает, что такое террорист.
- Он вбегает в трамвай,
Все кричат:- Ай-ай-ай! -
И бегом,
Кувырком,
По домам,
По углам:
- Помогите! Спасите! Помилуйте!
Все от страха дрожат,
Все от страха визжат.
- Деда, скажешь – нет?
- М-да, - сказал я.
- Это плохо, дед. Надо, чтобы всё это кончилось, как там, вот так:
И сказал Крокодил:
- Ты меня победил!
Не губи меня, Ваня Васильчиков!
Пожалей ты моих крокодильчиков!
Крокодильчики в Ниле плескаются,
Со слезами меня дожидаются.
- Да, и ещё надо, - сказала, входя в комнату, Буся, - чтобы
отвечал ему Ваня Васильчиков:
- Хоть и жаль мне твоих крокодильчиков,
Но тебя, кровожадную гадину,
Я сейчас изрублю, как говядину.
Мне, обжора, жалеть тебя нечего:
Много мяса ты съел человечьего.
- А яростного гада – долой из Петрограда, - сказал тогда я, и мы замолчали, с некоторым недоумением глядя друг на друга.
- Как минимум, для такой оптимистической концовки в реальной жизни следует найти здесь Ваню Васильчикова. А его нет и не предвидится, - заключила дочка, и мы пошли ужинать.
Ночью я вышел во двор, закурил, задрал голову, почесал бороду и уставился в небесную звёздную россыпь. Я вспомнил мою умершую подругу, её насмешливый скепсис, её прищуренные глаза с набухшими старческими веками. Как мы перекрикивались по телефону во время артобстрела давно минувшей войны. Её слова:
… в Израиле нет быта – чистое бытие. Как бы исступлённо мы ни обживали свои дома, как бы ни отгораживались от заоконного пространства тюлевыми занавесками, палехскими матрёшками, тульскими самоварами, собраниями сочинений русских классиков и гравюрами с видами Медного Всадника – десятки и сотни наших хлипких уютов и гнёзд не складываются в Дом. Пустыня за нашими окнами и порогами наших домов. На её кромке затихают споры между ленинградцами и москвичами, киевлянами и кишиневцами, харьковчанами и прибалтийцами. Перед пустыней все равны. Пустыне всё равно.
Каюсь, Миш, промотала запись, едва касаясь взглядом (потом прочту), зато поняла, что лично мне пора перечесть, не откупорив никакую бутылку. "Татарскую пустыню" Буцатти. Спасибо за невольную наводку.
Жаль, что вы не можете их всех убить. Правда, жаль.
А то было бы совсем страшно.
вот хорошо сказано! с огромным интерeсом прочел, жалею только, что не было под рукой бутылки с чем-то крепко-ароматным - чтобы вдумчиво погрустить и поразмышлять о жизненных перепетиях.
знаешь, у вас там опасная жизнь, но мне кажется, она всё время наполнена ощущением реальности, вы живете прямо посреди вершащейся истории. а тут иногда ощущаешь себя как в диснеевском мультике... и не понять - то ли ты глядишь на экран, то ли сам на экране мелькаешь. а главное - что всё мельтешение просисходит исключительно в развлекательных целях.