Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Солнечное субботнее утро. Плюс 23 и нет ветра. Кто-то в России закрыл дневник, кто-то уехал на дачу в Подмосковье, кто-то дома играет с котом. Как это всё далеко, как нереально.
С четвёртого этажа озираю уходящие к востоку красно-бурые холмы с редкими хвойными рощами на склонах. Сущая благодать, располагающая к поэтапной писанине, но писать не хочется. Нет настроения писать ввиду невозможности приложиться к бутылке красного сухого из виноградников со склонов горы Кармель, и закусить швейцарским сыром. Бутылка стоит на самом видном месте, но мы её не откроем; герметически упакованный сыр в красно-белой упаковке лежит возле неё, но мы не будем распечатывать эту упаковку. Я смотрю на солнце за окном не щурясь, в яростную, ярчайшую синеву, я вспоминаю Старика.
Я пью крепчайший чёрный кофе с перцем, готовить который меня научил древний Абд-Аллах с арабского рынка, что в Старом городе. Его лавка - как раз на развилке трёх улочек, одна из которых ведёт к мечети Омара, другая - к Стене плача; третья улочка, на углу которой, на первом этаже средневековой кладки дома, в наполненной благовониями лавке сидит старик - не просто улочка, а Виа де ла Роза, конец Крестного пути - прямиком выводящая к Храму гроба Господня. Сколько раз я топтался на этом перекрёстке трёх эпох и трёх вер, прежде чем зайти к старику! Он всегда видел меня, стоящего возле входа, но никогда не торопился здороваться. Я - молодой, я должен поздороваться первым. Я могу просто крикнуть "салам!" у входа, но не хочу нарушать очарование этого места. Его нельзя нарушать, очарование, оно исподволь впитывается во все поры тела, оно сонным дурманом кальяна входит в рот, в глаза, в уши, ему не мешают ни дикие крики туристов, ни тонкие голоса муэдзинов, трижды в день несущиеся с минаретов сотен мечетей, прославляя Аллаха всемилостивого и милосердного.
Я приходил сюда по пятницам, я шёл к сердцу арабского квартала Старого города в ленивой сутолоке базара, рыская глазами по сторонам, боясь слишком приближающихся ко мне прохожих, держа левую руку на пистолете, засунутом под ремень брюк, невидимым под рубахой; я добирался до лавки старика ровно без пяти двенадцать - и застывал, медленно поворачиваясь по часовой стрелке. В полдень начинали бить колокола в Гефсиманском саду, к ним постепенно присоединялись серебряные голоса колоколов десятков церквей всего города. Тени удлиннялись, призраки прошлого вполне зримо кружили вокруг - медленно, медленно. Юбки метут мостовую, трогает жалюзи ветер. Я слышу в уличном шуме топот медлительный конный. Ханаан язычников, Иудея Давида и Соломона, греческая керамика Антиоха Епифана, мраморные, выжженные солнцем нагорий колонны римской эпохи, византийские лепные инкрустации соединяются на этом перекрестке гармонично. Надменность масляных глаз потомков воинов Пророка, озирающих меня, сбивало с толку, заставляло крепче вцепиться в оружие, якобы невидимое для этих глаз, бесстыдно ощупывающих меня.
Когда гас серебряный звон последнего колокола, я заходил в лавку. Здесь ни к чему был мой краткий "шалом". "Салам алейкум, Абд-Аллах..." - робко, тихо говорил я и, вытирая вспотевший лоб, отпускал руку с курка. "Алейкум ас-салам, Муса" - как вывороченное наизнанку эхо, доносилось в ответ. Значит, всё в порядке. Здесь я - Гость. Гостя нельзя обидеть, хотя за порогом этого дома бывшему гостю можно всадить в спину нож - тем более, что он, гость, пришёл сюда сам, непрошенный, - и от неверных. Но здесь он в безопасности - до того момента, как выйдет за порог. Здесь, на своей территории, хозяин стал бы защищать его в любом случае - и до конца. Так говорит обычай. В доме гостю нужно предложить кофе и фарфоровую тарелочку с рахат-лукумом, с ним нужно сесть и поговорить ни о чём, прежде чем исподволь начать выяснять, для чего он пришёл, незваный. Я сидел, скрестив ноги, вместе с хозяином, на огромном пушистом ковре ручной работы, а стройная, быстрая, как гюрза, закутанная в чадру внучка старика подносила и подносила блюда со сластями и виноградом. "Шукран, Лейла..." - шептал я, и она сгибала стан в вежливом поклоне, не отвечая ни слова. Оставив нам блюдо, она, не отворачиваясь, пятилась к выходу. Мы говорили ни о чём. Я никогда не говорил ни о политике, ни об истории, а он - о том, зачем же я здесь - не у него в доме, а здесь вообще - в этом городе и в этой стране. Понять зачем, он не мог и не хотел, а я не мог бы ему ответить так, чтобы он понял, и не пытался сделать это ни разу. Меня тянуло в эту лавку из сказок Гарун аль-Рашида годами, и годами, почти каждую пятницу, я застывал на ковре, скрестив ноги, и пил крепчайший чёрный кофе, и опускал глаза под невидимым, исполненным презрения взглядом Лейлы, под быстрыми взглядами её братьев - активистов Исламского Джихада, и они знали, что я это знаю, - так же как знали, что я не побегу в полицию сообщать об этом, и я знал, что они это знают. Я выпивал три чашечки кофе, я съедал, как положено, ровно треть тарелочки рахат-лукума, я ощипывал только одну ветвь винограда, мы говорили о погоде, об урожае, о торговле хозяина древней керамикой, и я вставал, я кланялся им всем, и они почтительно-гордо кланялись в ответ, и я выходил, щурясь, из полумрака лавки в жаркий иерусалимский полдень, и они осторожно прикрывали за мной дверь. Я выходил, так и ни разу и не сказав о цели своего прихода - её, цель, я никогда не знал и сам. Мне всегда хотелось объяснить, что я - свой, что всё это - и жара на улице, и прохлада внутри, и ароматический дым кальянов, струящийся из всех дверей и окон этого квартала, и древние камни стен домов и мостовой, и ссохшаяся, много лет не плодоносящая смоковница на перекрёстке - и мои тоже. Но нутром, исподволь, в глубине мерцающего под неистовым иерусалимским солнцем сознания, я знал также, что все разговоры - бессмысленны, что я - Чужак. Здесь, в его доме, на улице, на этом перекрёстке трёх эпох, в этом квартале, в этом городе, в этой стране. И - странное дело - думал я, идя домой, качаясь как пьяный, в сутолоке и жаре, - во всей здешней округе, в окружении чужих глаз, чужих запахов, в объятиях чужого языка, я был в безопасности лишь в одном месте, в доме старого Абд-Аллаха, в самом сердце Старого Города, в гостях у семьи заклятых врагов всего, что было мне дорого.
Я больше не приду к нему в гости. Его старший сын Мустафа, с поклоном присаживавшийся к нам на ковёр и подававший блюдечки с угощением, предупреждавший каждое желание Гостя, убит в перестрелке с солдатами, вышедшими на его след после пятидневной погони в пустыне - после того, как он расстрелял в упор в Галилее автомобиль с беременной женщиной за рулём и четырьмя её дочками в салоне. Когда Мустафу застрелили солдаты и об этом стало известно, Лейла вышла на улицу и напала с ножом на пузатого туриста в ковбойской шляпе и цветной рубашке, приценивавшегося к какой-то фигурке в витрине лавочки, - внучка старика приняла шведа за еврея. Я прочёл об этом в газете, я позвонил Абд-Аллаху, я сказал, что никогда не сообщал полиции ни о ком из его семьи, и что о том, что Мустафу разыскивала контрразведка уже три года, я знал тоже.
Я услышал выветренный шепот старика:
-Я знаю, Муса, что ты никому ничего не говорил. Но ты - Сын Смерти, сын проклятого народа, пришедшего к нам из Европы. Я не смогу больше защитить тебя в моём доме. Не приходи ко мне больше никогда. Аллах смилостивился над моей семьёй, мой внук сейчас в Садах, он погиб за веру.
Я окаменел. Я не мог сказать старику о семье беременной поселенки, убитой его внуком вместе с четырьмя маленькими дочками. Это было ни к чему, и он понимал, что я не напомню ему этого сейчас. Он впервые назвал меня Сыном Смерти - так арабы уже тысячу семьсот лет называют нас в глаза и за глаза, как в Европе называли жидами, но я не думал, что он произнесёт эти слова теперь.
Он подождал несколько секунд - вежливый, спокойный, как всегда. Потом сказал чуть громче:
-Муса... не огорчайся. Моему внуку сейчас лучше, чем мне. И... я надеюсь, что той женщине с её детьми тоже будет лучше. Может быть, она ни в чём не виновна, но кто мы такие, чтобы знать это?.. Так решил Всемилостивый и Милосердный, и значит - решил он правильно. Ты хороший человек, Муса. Не приходи ко мне больше. Прощай. Салам... Мир.
-Прощай, отец, - выдавил я и осторожно повесил трубку.
Если опять я устану - от ежедневной погони - сон мне приснится знакомый - ночи короткой награда - хлопают медленно ставни - цокают быстрые кони - в городе Йерушалаим - в городе Йерушалаим.
С четвёртого этажа озираю уходящие к востоку красно-бурые холмы с редкими хвойными рощами на склонах. Сущая благодать, располагающая к поэтапной писанине, но писать не хочется. Нет настроения писать ввиду невозможности приложиться к бутылке красного сухого из виноградников со склонов горы Кармель, и закусить швейцарским сыром. Бутылка стоит на самом видном месте, но мы её не откроем; герметически упакованный сыр в красно-белой упаковке лежит возле неё, но мы не будем распечатывать эту упаковку. Я смотрю на солнце за окном не щурясь, в яростную, ярчайшую синеву, я вспоминаю Старика.
Я пью крепчайший чёрный кофе с перцем, готовить который меня научил древний Абд-Аллах с арабского рынка, что в Старом городе. Его лавка - как раз на развилке трёх улочек, одна из которых ведёт к мечети Омара, другая - к Стене плача; третья улочка, на углу которой, на первом этаже средневековой кладки дома, в наполненной благовониями лавке сидит старик - не просто улочка, а Виа де ла Роза, конец Крестного пути - прямиком выводящая к Храму гроба Господня. Сколько раз я топтался на этом перекрёстке трёх эпох и трёх вер, прежде чем зайти к старику! Он всегда видел меня, стоящего возле входа, но никогда не торопился здороваться. Я - молодой, я должен поздороваться первым. Я могу просто крикнуть "салам!" у входа, но не хочу нарушать очарование этого места. Его нельзя нарушать, очарование, оно исподволь впитывается во все поры тела, оно сонным дурманом кальяна входит в рот, в глаза, в уши, ему не мешают ни дикие крики туристов, ни тонкие голоса муэдзинов, трижды в день несущиеся с минаретов сотен мечетей, прославляя Аллаха всемилостивого и милосердного.
Я приходил сюда по пятницам, я шёл к сердцу арабского квартала Старого города в ленивой сутолоке базара, рыская глазами по сторонам, боясь слишком приближающихся ко мне прохожих, держа левую руку на пистолете, засунутом под ремень брюк, невидимым под рубахой; я добирался до лавки старика ровно без пяти двенадцать - и застывал, медленно поворачиваясь по часовой стрелке. В полдень начинали бить колокола в Гефсиманском саду, к ним постепенно присоединялись серебряные голоса колоколов десятков церквей всего города. Тени удлиннялись, призраки прошлого вполне зримо кружили вокруг - медленно, медленно. Юбки метут мостовую, трогает жалюзи ветер. Я слышу в уличном шуме топот медлительный конный. Ханаан язычников, Иудея Давида и Соломона, греческая керамика Антиоха Епифана, мраморные, выжженные солнцем нагорий колонны римской эпохи, византийские лепные инкрустации соединяются на этом перекрестке гармонично. Надменность масляных глаз потомков воинов Пророка, озирающих меня, сбивало с толку, заставляло крепче вцепиться в оружие, якобы невидимое для этих глаз, бесстыдно ощупывающих меня.
Когда гас серебряный звон последнего колокола, я заходил в лавку. Здесь ни к чему был мой краткий "шалом". "Салам алейкум, Абд-Аллах..." - робко, тихо говорил я и, вытирая вспотевший лоб, отпускал руку с курка. "Алейкум ас-салам, Муса" - как вывороченное наизнанку эхо, доносилось в ответ. Значит, всё в порядке. Здесь я - Гость. Гостя нельзя обидеть, хотя за порогом этого дома бывшему гостю можно всадить в спину нож - тем более, что он, гость, пришёл сюда сам, непрошенный, - и от неверных. Но здесь он в безопасности - до того момента, как выйдет за порог. Здесь, на своей территории, хозяин стал бы защищать его в любом случае - и до конца. Так говорит обычай. В доме гостю нужно предложить кофе и фарфоровую тарелочку с рахат-лукумом, с ним нужно сесть и поговорить ни о чём, прежде чем исподволь начать выяснять, для чего он пришёл, незваный. Я сидел, скрестив ноги, вместе с хозяином, на огромном пушистом ковре ручной работы, а стройная, быстрая, как гюрза, закутанная в чадру внучка старика подносила и подносила блюда со сластями и виноградом. "Шукран, Лейла..." - шептал я, и она сгибала стан в вежливом поклоне, не отвечая ни слова. Оставив нам блюдо, она, не отворачиваясь, пятилась к выходу. Мы говорили ни о чём. Я никогда не говорил ни о политике, ни об истории, а он - о том, зачем же я здесь - не у него в доме, а здесь вообще - в этом городе и в этой стране. Понять зачем, он не мог и не хотел, а я не мог бы ему ответить так, чтобы он понял, и не пытался сделать это ни разу. Меня тянуло в эту лавку из сказок Гарун аль-Рашида годами, и годами, почти каждую пятницу, я застывал на ковре, скрестив ноги, и пил крепчайший чёрный кофе, и опускал глаза под невидимым, исполненным презрения взглядом Лейлы, под быстрыми взглядами её братьев - активистов Исламского Джихада, и они знали, что я это знаю, - так же как знали, что я не побегу в полицию сообщать об этом, и я знал, что они это знают. Я выпивал три чашечки кофе, я съедал, как положено, ровно треть тарелочки рахат-лукума, я ощипывал только одну ветвь винограда, мы говорили о погоде, об урожае, о торговле хозяина древней керамикой, и я вставал, я кланялся им всем, и они почтительно-гордо кланялись в ответ, и я выходил, щурясь, из полумрака лавки в жаркий иерусалимский полдень, и они осторожно прикрывали за мной дверь. Я выходил, так и ни разу и не сказав о цели своего прихода - её, цель, я никогда не знал и сам. Мне всегда хотелось объяснить, что я - свой, что всё это - и жара на улице, и прохлада внутри, и ароматический дым кальянов, струящийся из всех дверей и окон этого квартала, и древние камни стен домов и мостовой, и ссохшаяся, много лет не плодоносящая смоковница на перекрёстке - и мои тоже. Но нутром, исподволь, в глубине мерцающего под неистовым иерусалимским солнцем сознания, я знал также, что все разговоры - бессмысленны, что я - Чужак. Здесь, в его доме, на улице, на этом перекрёстке трёх эпох, в этом квартале, в этом городе, в этой стране. И - странное дело - думал я, идя домой, качаясь как пьяный, в сутолоке и жаре, - во всей здешней округе, в окружении чужих глаз, чужих запахов, в объятиях чужого языка, я был в безопасности лишь в одном месте, в доме старого Абд-Аллаха, в самом сердце Старого Города, в гостях у семьи заклятых врагов всего, что было мне дорого.
Я больше не приду к нему в гости. Его старший сын Мустафа, с поклоном присаживавшийся к нам на ковёр и подававший блюдечки с угощением, предупреждавший каждое желание Гостя, убит в перестрелке с солдатами, вышедшими на его след после пятидневной погони в пустыне - после того, как он расстрелял в упор в Галилее автомобиль с беременной женщиной за рулём и четырьмя её дочками в салоне. Когда Мустафу застрелили солдаты и об этом стало известно, Лейла вышла на улицу и напала с ножом на пузатого туриста в ковбойской шляпе и цветной рубашке, приценивавшегося к какой-то фигурке в витрине лавочки, - внучка старика приняла шведа за еврея. Я прочёл об этом в газете, я позвонил Абд-Аллаху, я сказал, что никогда не сообщал полиции ни о ком из его семьи, и что о том, что Мустафу разыскивала контрразведка уже три года, я знал тоже.
Я услышал выветренный шепот старика:
-Я знаю, Муса, что ты никому ничего не говорил. Но ты - Сын Смерти, сын проклятого народа, пришедшего к нам из Европы. Я не смогу больше защитить тебя в моём доме. Не приходи ко мне больше никогда. Аллах смилостивился над моей семьёй, мой внук сейчас в Садах, он погиб за веру.
Я окаменел. Я не мог сказать старику о семье беременной поселенки, убитой его внуком вместе с четырьмя маленькими дочками. Это было ни к чему, и он понимал, что я не напомню ему этого сейчас. Он впервые назвал меня Сыном Смерти - так арабы уже тысячу семьсот лет называют нас в глаза и за глаза, как в Европе называли жидами, но я не думал, что он произнесёт эти слова теперь.
Он подождал несколько секунд - вежливый, спокойный, как всегда. Потом сказал чуть громче:
-Муса... не огорчайся. Моему внуку сейчас лучше, чем мне. И... я надеюсь, что той женщине с её детьми тоже будет лучше. Может быть, она ни в чём не виновна, но кто мы такие, чтобы знать это?.. Так решил Всемилостивый и Милосердный, и значит - решил он правильно. Ты хороший человек, Муса. Не приходи ко мне больше. Прощай. Салам... Мир.
-Прощай, отец, - выдавил я и осторожно повесил трубку.
Если опять я устану - от ежедневной погони - сон мне приснится знакомый - ночи короткой награда - хлопают медленно ставни - цокают быстрые кони - в городе Йерушалаим - в городе Йерушалаим.
слезы.........
****
спасибо тебе, Дракон
((((((
Береги себя. Не ходи туда , где опасно..
посмотрела на свой предыдущий коммент и поняла, что, как всегда у меня, получилось не слишком понятно
Ты очень проникновенно пишешь. Спасибо, что это тихая грусть, а не кричащая ненависть.
Миша, конечно не единственный..
Просто все остальное тебе тут расскажут..
Бурю чувст вызывает пост.
Я потом еще допишу... Сейчас занята . Очень((
Я не буду писать. Я тебя пожалею=))
Но вот многие из тех, чью реакцию хотелось бы услышать, тем не менее, промолчали. Не всё, видимо, так однозначно.
Спасибо, ребята.
А разве бывает однозначное отношение к подобным проблемам?
И потом, иногда очень хочется помолчать. Трудно высказать, что чувствуется, и не хочется говорить, хочется только слышать в себе. Я бы тоже лучше помолчала, если бы не понимала, что ты ждешь "ответной реакции", что она тебе нужна. А говорить очень не хотелось, потому что сказать нужно было очень много...
А можно на форум утащить? Всё туда же, на могултайник? http://www.wirade.ru/cgi-bin/wirade/YaBB.pl
(если нельзя, значит, нельзя)
Я не могу ни о чем думать с утра.
Хочу поделиться вот таким смешным моментом. У меня иногда утаскивают некоторые вещи на разные форумы, но, честно говоря, ввиду моей полной безграмотности в вопросах новых технологий, я не в состоянии проследить за судьбой рассказа (новеллы, эссе и пр.), даже идя по ссылке. : )
Спасибо.
Вот прямая ссылка, если что.
Правые меня считают слишком левым, левые именуют ультраправым. Никто не хочет уяснить, что я в рассказах пытаюсь аппеллировать просто к людям. Не люблю рассуждать глобальными категориями типа "нация", "раса", "классовая борьба", "прогресс" и "регресс". В любой войне, если ты, к несчастью, являешься её участником, приходится выбирать, по какую сторону баррикад ты находишься. Я давно уяснил, по какую. Я - со своими. При этом взаимная ненависть тех и других не даёт возможности участникам понять элементарную вещь, - не все те, кто по другую сторону - нелюди. Своя правда - и у нас, и у них.
Справедливости ради можно сказать, что ненависть с той стороны к нам не просто сильнее, чем у нас к ним. Она - беспредельна. Но я в ответ не могу писать с ненавистью. Могу - с гневом, но не могу ненавидеть всех арабов вообще, не могу ненавидеть всех мусульман скопом.
Не могу.
Можно сколь угодно логично доказывать, что клич Эренбурга "Убей немца!" во время Второй мировой был оправдан текущим политическим моментом в целях консолидации населения СССР, боровшегося с агрессором, - но от этого данный призыв не становится менее мерзким.
Dixi, блин.
Господи, если бы все понимали, что нация состоит из отдельных личностей.
Если бы все понимали, что вражда между нациями угодна единицам, и истинные цели их отнюдь не такие высокие, как провозглашается.
Если бы все понимали, что главенствующей, а подчас и единственной целью этих единиц является мерзкая жажда власти.
Если бы...
Но мы живем в том мире, в котором живем. И спасибо тебе, что ты рассказываешь людям о них. Может быть, кто-то задумается. Может быть, кто-то остановится. Идеалистка. Но я хочу в это верить
Прочитав такое просто молчишь, потому что все слова кажутся какими-то... неправильными. Недостаточными, чтобы выразить реакцию...
Так что просто - спасибо.
Иногда хочеться сказать.... да пока в голове сформулируешь для бумаги запал кончается и приходит хирург...