У меня когда-то был друг в России, - теперь он уже академик, директор-распорядитель международных научных фондов, и вообще зицпредседатель, но имени его называть мы не будем, потому что его и так все знают, - а главное, мы уже давно не друзья; но тогда он был просто бедным студентом-интеллектуалом, тонким ценителем женщин и человеком с юмором. Но не юмором, не женолюбием и не бедностью прославился Игорь. Среди алкашей города на Неве он слыл рекордсменом и, клянусь мамой, равных ему не было в заведениях типа "три ступеньки", тянувшихся прерывистым астматическим пунктиром от Адмиралтейской набережной до совхоза "Шушары", куда нас ежеосенне посылали в помощь вымирающей деревне собирать на унылых полях ящики с кормовой свеклой. Будущего членкора знали все: официантки и заведующие рюмочных центра города, и распорядители питейных заведений в районе экскурсионного маршрута "Петербург Достоевского", и рядовые, и сержанты, и офицеры отделения метро "Сенная площадь - Площадь мира" (как, впрочем, и всех других милицейских отделений великого города), и держатель единственного в этом городе настоящего самогонного притона Василий Петрович с Лиговки, и баба Маня, собиравшая стеклотару из-под скамеек в Таврическом саду. Его знали бездомные алкоголики, не скрывавшие своей естественной жажды к спиртовым парам гуталина, который они намазывали на хлеб и сушили на батареях парового отопления в подвалах, и высоколобые интеллигенты - физики и лирики, страдавшие тем же алкоголизмом, но стыдившиеся этого и лечившиеся тайно в трех наркологических клиниках.
...Он, именно он занес в Ленинград на рубеже двух глухих десятилетий московскую моду на древние рецепты Венички Ерофеева из бессмертной книги "Москва - Петушки". И если безвестный бомж из скверика на Зверинской улице, сверяясь с выцветшими страничками пятой машинописной копии, давясь, выцеживал на свежем воздухе, под шелестящей листвой, стакан одеколона "Свежесть"; и если прохиндей-майор из знаменитого милицейского участка N27 у Маяковской, где били морду и таскали за волосы первых российских панков и хиппи, в часы рабочего досуга варил на службе пунш "Слеза комсомолки" и помешивал его веточкой жимолости при выходе первой звезды; и если референт-секретарь Его превосходительства первого секретаря Обкома партии в Смольном, даже не догадываясь о существовании вышеупомянутых бомжа и майора, скрашивал свои серые рабочие будни изготовлением коктейля "Поцелуй тети Клавы", - то можете быть уверены, что рецепты все трое получили через Игоря – каждый по своим каналам, разумеется, при этом о существовании Игоря не подозревая вовсе.
Зачем я пишу всё это, зачем я описываю глупость молодежных, бараньих, можно сказать - мычащих в границах (анти)советского новояза - студенческих встреч в чайной "Свет" на Бассейной, в чебуречной "Дружба народов" на Фрунзе, в коктейль-баре "Висла" на Гороховой? Ни для чего такого, смею уверить.
О чем печаль моего труда и радость его о ком?
Желание передать ощущение того странного уже теперь для многих, глухого времени, когда не было ни компьютеров, ни интернета, ни свободной прессы, ни Бориса Моисеева, ни рекламы голых сисек, ни прокладок с крылышками, ни секса, ни Солженицына стотысячными тиражами - ничего не было, кроме смешных анекдотов о том, как он, Солженицын, будто бы встал во главе цензурной службы Советского Союза, и о том, как (тоже только в анекдоте) издали ПСС Бухарина… Почему – Бухарина? Не знаю.
Помню, как в 84-м Александр Завельевич, профессор, старший преподаватель кафедры истории СССР с пятидесятилетним партийным стажем, ветеран войны, шептал мне на ухо, выпятив губы дудкой, взъерошив волосы и округлив глаза:
-Вы – честный человек! Я скажу вам, как на духу: я надеюсь ещё дожить до дня, когда реабилитируют Бухарина! Я уже не доживу до того дня, когда реабилитируют Троцкого… но… может быть, доживете хотя бы Вы?!
Бедный Александр Завельевич, чем была набита твоя больная голова.
Я брезгливо отстранялся, гордый доверием старшего научного сотрудника. Я знал, кто такой Троцкий, и вовсе не желал противопоставлять его Сталину, как поколение почти вымерших к тому интересному времени динозавров – старых большевиков, прошедших царские каторги, и советские каторги, и семнадцатый революционный Эйфорический, и тридцать седьмой Страшный, и пятьдесят шестой – Год надежды для тех из них, кто остался жив. Меня тошнило от них одинаково - и от Давыдыча в пенсне, и от Виссарионыча в кителе. И от тряского страха, въевшегося в поры старшего научного сотрудика с пятидесятилетним партийным стажем, меня тошнило тоже. Страхом веяло от воздетого короткого волосатого пальца, от его выпученных глаз; а я томился свиданием с Машей, Дашей, Любой, Светой, с бобинным магнитофоном "Маяк", принесенным на рандеву, на хиппи-хату через весь город, и скверными копиями песен Цоя, Майка Науменко и Б.Г. И я отстранялся от пузырящихся губ с причитанием о Николае Ивановиче, и думал о другом.
А за окном цвела сирень, и восходила юная весна восемьдесят четвертого года, и я блеял о бабах, как баран на заре, и вопил в тиши коммунальных кухонь о самиздате, как Буковский на исходе зоны.
И я знал, но ещё не чувствовал тогда, что предстоял мне в исходе того года майских роз ещё один, уже последний в России опыт – заиндевелый. заснеженный, кондовый, посконный, сермяжный, вонючий опыт Советской армии, о котором я и так уже понаписал здесь достаточно, а потому ещё писать о нем я уже не буду.
И, распрощавшись со своими Маргаритами, и со своими Цирцеями, и со своими Пенелопами - и с Еленами своими гордыми распрощавшись, я вздохнул запах их каштановых, черных, белокурых, рыжих волос – и отправился в изгнание; а, вернувшись, нашел я их ничуть не изменившимися, как будто мой опыт им и не передался, - а он-таки не передался им (с какой стати?) – и тронулся я в новый поход.
И всюду, как ни вообрази, были и есть со мною клубящиеся реваншизмом струи коктейля "Слеза комсомолки" и "Поцелуя тети Клавы". И регламент вечного в своей неуязвимости одеколона "Свежесть" со мной был и есть тоже. Одеколон, чей аромат исчез лет двадцать пять назад, со смертью эпохи и автора гениального романа, преследует меня до сих пор…
И мы, жители далекой звездной родины угасшего мира, мира жалких потомков пророков, до сих пор собираемся иногда, и, выпив в ночной тишине, под пальмами, очищенного шотландского виски, который ничтоже – ничтоже, говорю вам!! – сумняшеся – принимаем мы за одеколон "Свежесть" – задрав вурдалачьи рыла, склонив бельма, протяжно стонем о невозвратном, несбудущемся уже никогда, стройным хором, псалом:
-В нас прозвучит сосредоточьем ночи
моление по меркнущей Звезде…