Лет до тридцати я был свято уверен, что выражение "пролетарии всех стран, соединяйтесь!" на украинском звучит так:
"голодранци усих крайн, в кучу - гоп!"
С фрикативным "г" как "h", естественно.
Так сказали мне люди, для которых сама идея существования самостоятельного украинского языка была совершенно непереносимой.
И вот как-то встретился я на одной конспиративной квартире с девяностолетним ветераном ОУН(б), бывшим партизаном УПА бандеровского направления, с любопытством произнес исходную фразу - и стал ожидать реакции. И мне сказали, что я попал под тошнотворно разлагающее влияние ксенофобов-москалей, и что фраза о пролетариях в оригинале звучит вовсе не так.
Но как - я уже забыл.
Дедушка Василь дело знал: с сорок первого по сорок четвертый он сидел в лесах и сражался с нацистами и коммунистами одновременно, с сорок пятого по пятьдесят первый он сидел в лесах и сражался с Советами (в промежутке успел ещё повоевать в Чехословакии и освобождать Прагу, за что, впрочем, ни от кого медали не получил), с пятьдесят первого по шестьдесят восьмой он сидел в лагерях и сражался с голодом и оперчастью, с семьдесят третьего по восемьдесят второй, с небольшими перерывами, он сидел снова, а потом он уже не столько сидел, сколько лежал.
Лежал он в хате-развалюхе во Львовской области, и хата эта осталась от его довоенных родственников жены, от которых уже ничего не осталось вместе с женой; ничего не осталось от семьи дедушки Василя, потому что какая семья может остаться у изменника родины и буржуазного националиста? Правильно – никакой. Родители, жена и два сына сгинули после первого же ареста в сорок пятом, когда их в заложники брали. За сына, мужа и отца, что в лесу прятался со ржавым шмайссером в старом схроне.
Ну ладно.
А потом вдруг выяснилось, что во время первого ещё сидения в лесах он спас какого-то врача-еврея, уведя его из гетто в лес к своим партизанам. Врача он спас, скорее всего, их матримониальных соображений – тот был хорошим хирургом, а засевшие в лесу хлопцы отстреливались со всех сторон, и гестапо, и энкаведе вкупе со смершем за ними охотились поочереди, а иногда и одновременно. Но врач вдруг забастовал: наотрез отказался уходить из гетто в лес без семьи. Пришлось дедушке Василю в лес врача забирать с жинкой и детишками.
Забрал.
Вот они все вместе под елками до окончания всемирной баталии в землянке и сидели. Врач, значит, партизан пользовал, жена их поварихой была, а детишки по полянам бегали, и хлопцы учили их стрелять по березам из маузера – любимого оружия легендарных комиссаров прошлой войны.
Потом немцы ушли, русские пришли, стало непонятно что, и врач начал упрашивать отпустить его с жинкой и детками домой. На сходе решили отпустить – уж больно хорошо лечил, значит; правда, некоторые предлагали расстрелять на всякий случай, чтобы расположения скита Советам не открыл, но дед Василь вступился, а был он в авторитете, потому что знавал лично и Бандеру, и самого архиепископа Шептицкого.
Отпустили, короче.
Врач вышел из лесу с семьей на пепелище, тут же был взят в оборот контрразведкой и расстрелян. Как и что, дед Василь не знает, но кончили врача быстрее, чем успели узнать от него расположения партизан. Потом жалели, вероятно, да уж поздно было. Не того жалели, что расстреляли, конечно, а того, что нужной информации получить не успели. А жена с детишками куда-то делись, и до девяносто третьего Василь не знал – куда, да и не очень уж его это и интересовало. О какой ещё жене какого-то там врача думать, когда сам Василь к тому времени сменил нары в тридцати восьми лагерях… И в Озерлаге, и в Берлаге, и в Воркуте, и дорогу мертвых Салехард – Игарка строил, и в казахской степи восстание устраивал, и где только не был, и с какими только людьми не встречался.
С штурмбанфюрером СС Отто Вайсом, который в тридцать восьмом наступал на Мадрид военным спецом из Германии, направленным в помощь франкистам – и с советским генералом Штерном, который в том же Мадриде и в то же время командовал советскими добровольцами из интербригад. И тот, и этот в одном лагере встретились, в одинаковых бушлатах, одинаково на морду стриженые доходяги, друг на друга посмотрели только, рукой махнули – и разошлись съедобные коренья из-под снега у барака выкапывать.
Да.
И с бывшим японским адмиралом, наследственным самураем, членом императорской фамилии, на таежной заимке чифирь пивал, и с женой расстрелянного командарма Уборевича через запретку перглядывался, и с сыном такого же расстрелянного, такого же точно командарма, но только Якира, с Петей, подробности побега обговаривал, и на общих работах с иранским князем вкалывал, и пайку хлеба – жрать хотелось, сил нет, но донёс! – в женский барак супруге всесоюзного старосты Калинина передавал… Всё было.
А потом сороковые-грозовые кончились, и Усатый нянь сдох, и зеки наутро молча кидали шапки в воздух – потому что скорбь, по приказу начальника лагеря и в сопровождении конвоя нужно было выражать молча, - и началась оттепель, и хрущ стучал туфлей по трибуне в ООН, и кончилась советская власть – а дед Василь всё сидел. С небольшими перерывами, правда. Хотя перерывов он отчего-то почти не помнил, а помнил, в основном, то, что между ними происходило, да.
Вот.
А потом его, значит, освободили вчистую, и он, как герой, вернулся в неньку Украйну, в разваленную халупу под Львовом; да, видите ли, просить льготы, пенсии и всё прочее был не приучен, так вот и лежал на койке, с давлением двести на сто сорок, заработанным на урановых рудниках в Бутугычаге, а мемуаров не писал.
И тут выяснилось, что вдова врача-хирурга хотя и померла, зато дети живы, и, оказывается, в Израиле проживают, в городке Бейт-Шемеш. Потому выяснилось, что вспомнили эти дети, которые теперь уже и сами дедушки, мрачного партизана-бандеровца, и в небесный Иерусалим, в музей Холокоста под странным названием Яд ва-Шем взошли, и написали письмо, что сей партизан во время оно и их папашу спас, и мамашу, и их самих. Зачем и почему спас, о том разговора нет, любопытные граждане, но факт, что спас.
И неожиданно рухнули затворы, и расчувствовалась дирекция, а тут как раз нормальные отношения с украинским правительством со всеми взаимовыгодными вытекающими последствиями наметились - и вдруг сходу выдала официальный документ, что данный дед Василь – не буржуазный националист, не приспешник империализма, не предатель родины, не враг народа, а праведник народов мира, спасший еврейскую семью во время оккупации. Причем рискуя жизнью. И что положена деду Василю медаль от имени израильского правительства.
И приехали в дикое село на Львовщину эмиссары, и подняли деда за руки, за ноги, и усадили – точнее, уложили – в самолет компании "Боинг", и привезли в горний Иерусалим, и медаль ему тут вручил господин президент. Дед Василь – тот всё только глазами хлопал.
А дети господина Лесного Хирурга его под белы рученьки в мерседесе привезли в городок Бейт-Шемеш, и кормили, и поили, и по стране возили, и потом с миром домой отпустили, не забыв в карман уложить некую сумму в зеленых баксах. И вернулся дед Василь в село, и долго ещё не мог оправиться, и, невнятно что-то бормоча под нос, тянул местный самогон и подаренное шотландское виски.
Потом – ещё раз сюда приехал. Спустя несколько лет. На Пасху. Какие-то грехи замаливать, говорил. Какие – того уж никому не сказал. Ну, детки-дедушки Лесного Хирурга его, конечно, вновь встречали.
И мне о том рассказали.
И вот тут-то мы с дедом Василем и встретились.
И помню я, как мы сидели в городке Бейт-Шемеше под Иерусалимом, и хозяева отправились спать, и шелестели пустынным ветром за окном сосны, насаженные на камни бывшей пустыни, и вышла первая огромная звезда, а он всё рассказывал, и рассказывал, и рассказывал. Бубнил хриплым голосом, оледенелым навек во льдах Колымы. Прорвало деда Василя. Я только в магнитофоне пленку успевал менять, да.
Честно говоря – сейчас мало что помню. Только свет лампы под зеленым абажуром, и темное костистое лицо с седыми вислыми усами, и матово отблескивавшую, могучую лысину. И огромные руки, неловко лежавшие на столе.
И то, что звали его на самом деле Стефаном. Василь – была его кличка в отряде лесных братьев.
И себя помню, как бы со стороны. Свой открытый рот, и забытые чашки на столе – с несладким зеленым чаем и приторным бренди.
Я смотрел во все глаза.
Так я не погружался в чужую память уже давно – с того дня, пожалуй, как в городке Кацрин на зимних Голанских высотах, занесенных снегом по ручку двери, слушал исповедь стотрехлетнего старика-белоруса, волею судеб на заре революции воевавшего в псковской губернии в банде Булак-Булаховича, и последние тридцать лет жившего на Ближнем Востоке почетным гражданином. …И ещё раз я открывал рот – спустя несколько лет, в Ашдоде, во время беседы с сыном Лёвы Задова, приехавшего сюда навестить родственников.
Но это – совсем другие истории.
…А два дня назад мне позвонили из Бейт-Шемеша и сказали, что дед Василь умер на Львовщине, в той самой хибаре. Успел он замолить свои грехи, о которых говорил, но о которых я не знаю, или не успел – о том не имею понятия. Я знаю только, что он умер, и, значит, я могу теперь рассказать о нем в полный рост.
А жизнь не укладывается в прокрустово ложе схем, идей и теорий.
Это я рассказал применительно к модному вопросу о дружбе народов. Хотя я не знаю, что такое дружба целых народов, мне и представить-то дико, что вот явились народы и стали вдруг дружить. Русский с китайцем – братья навек, а хинди-руси – бхай-бхай. И звучит-то страшно. Не знаю я, что такое дружба народов. Я знаю, что такое дружба отдельных людей.
Но это – уже совсем-совсем другая история.