Вернувшись из армии в 86-м, я задался целью написать нечто вроде документального романа о пережитом во время службы. читать дальшеЯ записывал кое-какие случаи, происходившие в казарме, в армейской столовой, во время несения караульной службы и выездов на полигон; солдатские анекдоты и специфические обороты армейского сленга. Воодушевленный идеей написать правдивую книжку о советской армии (то, что при всех переменах в общественной жизни она будет самиздатовской, подразумевалось само собой), я даже вступил в оживленную переписку с бывшими сослуживцами со всех концов Союза на предмет пересылки мне их собственных воспоминаний и фотографий. Я довольно сильно загорелся этой мыслью - написать нечто достойное того, чтобы войти в анналы отечественного самиздата. В 1986-87 годах я мог говорить только об этом. Я и говорил, сидя вечерами в уютных компаниях, где тон задавали сильно поддающие библиотечные работники, интеллигентные экспедиторы и учителя, изгнанные из школ за беспробудное пьянство. Нагрузившись авоськами с бутылками портвейна и выданной по талонам водки, которая в народе именовалась "андроповкой", мы собирались на квартире у Марика. Для того чтобы достойно провести вечер, требовалась немалая смекалка. Еще днем, договорившись о встрече, мы разъезжались по разным концам города на поиски спиртного. Это было серьезным квестом. Стоя в гигантских очередях, мы опасливо крутили головами по сторонам - был риск нарваться на патрули ДНД, которые в светлое время суток отлавливали по очередям прогульщиков и безжалостно отнимали купленные бутылки. Отстояв очередь, мы выбирались из толпы и, озираясь, бережно прижимая к груди добытое сокровище, торжественно ехали на улицу Кузнецовскую, где в коммунальной квартире на первом этаже Марик занимал апартаменты площадью в пятнадцать квадратных метров.
В соседях у него была семья пролетариев, находившаяся в перманентном глобальном конфликте всех со всеми. Внутрисемейный конфликт Мариковых соседей усугублялся невозможностью выпивать и закусывать ежедневно, к чему они привыкли в старое доброе время, в эпоху застоя; по этому поводу из-за стены беспрерывно доносился отборный мат в адрес перестройщиков, лимитчиков, врагов народа и вшивых интеллигентов. Вшивые интеллигенты, представленные компанией Мариковых знакомых и сотрудников, не очень реагировали, но из комнаты в сортир, расположенный в конце темного, благоухающего клопами общего коридора, на всякий случай выбирались по двое.
Пока мы съезжались, Марик выставлял нехитрую закуску - черный хлеб, килька в томате, консервы "Завтрак туриста" и плавленый сырок "Дружба" - по одному на троих.
Первым всегда приходил Глеб, художник-оформитель из отдела эстампов городской библиотеки, к своим семнадцати годам - абсолютно спившееся существо. Он страшно нервничал и подступал с допросом к каждому, кто являлся после него, на предмет количества принесенных бутылок. Следом прибывал вальяжный библиограф Андрей, которого мы, из уважения к его обширной литературной эрудиции, звали по отчеству - Цезаревич. Андрей Цезаревич прекрасно читал стихи Игоря Иртеньева, но обычно приходил пустой, чем вызывал живейшее неудовольствие бдительного Глеба. Глеб полагал, что мухи и котлеты должны храниться отдельно. Андрей Цезаревич, обремененный наличием пяти детей от трех бывших жен, получал зарплату сто сорок рублей и не мог позволить себе покупать бутылку за червонец. Иногда он приносил и стыдливо ставил на стол жестяной бидончик с полутора литрами пива, за которым выстаивал очередь у недальнего ларька. Мы все прощали ему за иртеньевское стихотворение "Кошка", которое Цезаревич, выпив, читал мастерски, в лицах. Я до сих пор помню его наизусть.
Сияло солнце над Москвою,
Была погода хороша,
И наслаждалася покоем
Моя уставшая душа.
Внезапно сделалось темно,
Затрепетали занавески,
В полуоткрытое окно
Ворвался ветра выдох резкий.
На небе молния зажглась,
И долго там себе горела...
В вечернем воздухе,
Кружась,
По небу кошка пролетела.
Она летела, словно птица,
В сиянье грозовых огней
Над изумленною столицей
Великой родины моей.
По ней стреляли из зениток
Подразделенья ПВО,
Но на лице ее угрюмом
Не отразилось ничего.
И, пролетая над Арбатом,
К себе вниманием горда,
Она их обложила матом
И растворилась
Без следа.
Частенько нашу компанию интеллектуально концентрировал пожилой писатель Сергей Владимирович, специалист по выпивке в любое время дня и ночи, а также по биографии и творчеству Достоевского, которому он посвятил не менее двенадцати монографий. Он всегда приходил с порцией свежих литературных и антисоветских анекдотов. Марик включал старенький магнитофон "Маяк", и мы слушали полустертые пленки с Галичем и новые записи популярных групп - "Алису", "Аквариум", "Наутилус", "ДДТ". Из-за стены доносились неразборчивые проклятия соседей, но мы не очень боялись - все-таки за окнами дул теплый ветер перемен, и топтуны, даже если они и стояли под открытым окном Мариковой комнаты на первом этаже угрюмого сталинского дома, положительно не знали, как вести себя в новых условиях. Я читал "Оду русской водке" Чичибабина, потом Сергей Владимирович, откашлявшись, вытаскивал из потертого портфеля машинописные странички - пятую копию с почти неразличимыми строчками Ерофеевской поэмы, читал медленно, с выражением, и мы умирали со смеху, ибо в каждой строчке был подтекст, понятный в то время всем и каждому. Девочки, сидя на продавленном, прожженном сигаретными окурками диване, болтали в прокуренном воздухе своими чудными длинными ногами и визжали при фразе: "...потрепанный старый хрен Алексей Блиндяев, член КПСС с 1936-го года...". Нам тогда не верилось, что когда-нибудь подрастет новое поколение, которому при этих словах не придет в голову даже улыбнуться. Впрочем, мы об этом вовсе не думали. Нас занимали БГ, Цой, новые публикации в "Огоньке" и только что официально вышедший журнальный вариант "Слепящей тьмы" Кестлера. Меня еще занимала нога сидевшей рядом Вики, плотно прижимавшаяся к моему бедру в минуты наибольшего интеллектуального напряжения, во время чтения мною вслух особо удачной строфы из неопубликованного Мандельштама...
Именно тогда я поделился с окружающими своими заветными планами - написать книгу о пережитом мною в армии. Лаврами еще несостоявшегося, но уже гениального писателя увенчали меня в тот теплый майский вечер мои товарищи. Все девочки смотрели только на меня, Андрей Цезаревич с Иртеньевым увяли на глазах, и Вика пригласила меня к себе домой немедленно, дабы обсудить план нового пополнения самиздата в лице моей будущей книги. О, она была большим специалистом по андерграунду, Вика...
Через полгода книга была почти готова. Я до сих пор помню, что состояла она из четырехсот двадцати двух машинописных листов, аккуратно переплетенных юным археологом Леной, непременной участницей наших застолий, державшей в подполе на своей даче пять фотографических карточек с Солженицыным в профиль и анфас. Мы все по очереди ездили к ней на дачу в Орехово, за полсотни километров от города, чтобы посмотреть на эти фотографии - привезти их в свою городскую квартиру Лена отказывалась категорически.
На гребне волны новой литературы, которую теперь принято именовать перестроечной, во второй половине восьмидесятых годов высоко взошла звезда московского писателя К. Помню, за много лет до этого я читал что-то из его рассказов и пьес в самиздате; помню, что вместе с другими восхищался самим фактом их появления у жадного до новинок читателя, но мне никогда не могло придти в голову, что именно от него я получу свою первую литературную подлянку. Намереваясь решительной пьянкой отпраздновать завершение своего документального романа, который, безусловно, явит собой новое направление в самиздате, уже разослав телефонные приглашения нашим обормотам, одним прекрасным утром я лениво перелистывал журнал "Юность", свежий номер которого только что достал из почтового ящика.
Внезапно в глазах моих потемнело. В журнале, еще пахнувшим типографской краской, я увидел новую - на этот раз вполне легально опубликованную, повесть задиристого автора. Повесть, посвященную советской армии, в которой К. в свое время отслужил так же, как и я. Я встал и подошел к окну. Мир медленно рушился на меня. На какое-то мгновение я ослеп и оглох. Лавровый венок, который я мысленно примерял все месяцы написания своей рукописи, по-дурацки сбился набок, как шутовской колпак. Статус первооткрывателя новой темы в оппозиционной литературе был мгновенно утерян мною и окончательно, пожизненно закреплен за нелюдимым москвичом.
Я подошел к телефону и негнущимся пальцем набрал номер.
В тот же день (товарищи, собравшиеся в Мариковой коммуналке, напрасно ожидали меня) я отправился в Орехово. Отдирая цеплявшиеся за меня пальцы отчаянно рыдавшей Лены, с торжественно- тупым выражением лица я сжег переплетенную ею рукопись на костре. Пепел я развеял граблями по всей территории дачи. Несколько не сгоревших до конца обрывков бумаги улетели в лес. Потом я отправился на кухню, залез в буфет, достал нож, отрезал себе ломоть хлеба, посолил и принялся с жадностью пожирать, чавкая и не глядя по сторонам. В течение вечера я опустошил все запасы спиртного на даче Лениных родителей. Когда всхлипывавшая от сострадания Лена пыталась налить себе рюмку за компанию, я молча отталкивал ее протянутую к бутылке руку. Донельзя тронутая таким неизбывным горем страдающего автора, она постелила нам на роскошной тахте своего папы, профессора археологии и специалиста по древнему Хорезму, и я упал на свежезастеленные хрустящие простыни как был - в грязной, залитой коньяком куртке и сапогах. Наутро я проснулся с чудовищной головной болью и полным провалом в воспоминаниях, что было после того, как меня отвели в спальню. Я лежал и бездумно глядел в потолок. На отставших обоях висели фотографии раскопок Согдианы. Лена смотрела на меня с каким-то новым выражением лица. Ничего не помня и мало что понимая, я, постанывая, вышел в сад и, с трудом нагибаясь и преодолевая тошноту, собрал жалкий букетик желтых одуванчиков. Вернувшись в комнаты, я, не глядя на Лену, протянул ей одуванчики, потом, ковыляя, добрался до кухни, выпил из горлышка чудом уцелевшие полбутылки пахшего почему-то клопами вермута и отбыл в город.
Труд мой все-таки не пропал втуне, и история на этом не закончилась. Кое-какие черновые наброски, оказывается, уцелели; собираясь перед отъездом из России, я обнаружил их в нижнем ящике письменного стола и автоматически уложил на днище огромного баула, который мы брали с собой. Спустя много лет, используя эти записки, я все же сочинил пару армейских рассказов. Полтора года назад, когда в Америке собирались печатать мою книжку, эти рассказы вошли в сборник. Каким-то образом они попали в руки писателя К., по-прежнему живущего в Москве и, как выяснилось впоследствии, по-прежнему сильно пьющего - впрочем, как и все мы. Рассказы ему понравились, и он предложил споспешествовать их публикации в одном из толстых литературных московских журналов. Переговоры велись через наших общих знакомых. Не догадываясь о той роли, которую он сыграл в моей жизни, писатель К. расточал комплименты; я угрюмо отмалчивался, вспоминая ужасное лето восемьдесят восьмого года. Потом он, видимо, забыл о своем намерении, книга моя увидела свет, и я махнул рукой на ту историю. Кончилось все это тем, что писатель К. вусмерть разругался с нашими общими знакомыми, которые возмущались и требовали от него исполнения обещания.
Иногда, расписывая в хохочущей писательской иерусалимской компании, с чего вся эта история начиналась двадцать лет назад в Ленинграде, и чем она завершилась год назад в Бостоне, я представляю мрачного писателя К., безвылазно сидящего на своей лесной даче, и напоследок цитирую четверостишие Веры Николаевны Марковой, которое было актуальным тогда, актуально сейчас и, думаю, будет актуальным всегда:
Поэты ходили друг к другу в гости,
Поэты вбивали друг в друга гвозди.
Поэты давно лежат на погосте,
А гвозди ходят друг к другу в гости.
Комиссия по наследию
Вернувшись из армии в 86-м, я задался целью написать нечто вроде документального романа о пережитом во время службы. читать дальше