читать дальше* * *
А. говорит мне:
– А вы всё ещё на что-то надеетесь? Упорно, непоколебимо, без малейшего основания, только потому, что лучше надеяться, чем не надеяться? Огоньки впереди, как у Короленки, хотя и перенесённые для пристойности в метафизический план, да? Неужели никогда, ну хотя бы ночью, наедине с собой, как при свете молнии, не поняли вы раз навсегда, не рассудком, а целым своим существом, неужели не почувствовали вы, что всё идёт к чёрту?
* * *
Покой в русской литературе.
Пушкин:
– На свете счастья нет, а есть покой и воля…
Лермонтов, редко с Пушкиным в чём сходящийся, вторит почти дословно:
– Я ищу свободы и покоя…
Позднее у Блока:
– Покоя нет… покой нам только снится.
Много, много хуже, чем у Пушкина и Лермонтова. Тремоло в голосе, распущенность чувства, преувеличение. «Покой нам только снится». Если бы это не был Блок, хотелось бы сказать: «Что ты, любезный, болтаешь лишнее, будто не совсем трезв!»
С других, значит, и спрашивать нечего.
* * *
Редко что доставляло мне такое удовлетворение, как то, что я узнал на днях. Толстой считал Ключевского плохим писателем и терпеть не мог его хвалёных стилистических прелестей. Браво!
Есть суждения, которых не стоит даже и высказывать потому, что единственным ответом бывает упрёк в оригинальничанье. Собеседник смотрит на тебя с усмешкой, колеблясь в диагнозе: что он, дурак или сноб?
Ссылка на Толстого может пригодиться. «Кое-что старик в своем деле понимал», как говорил Куприн.
* * *
Давно известно, что твердость, тяжесть и точность латыни нашему языку недоступна. И не только латыни: недоступна нам и французская отчётливость. Когда-то в Петербурге возникла коллективная попытка перевести Ларошфуко, но ничего не вышло. Ослепительная галльская сжатость теряла в русском переводе и блеск и остроту. Наш язык богаче в оттенках, вкрадчивее, но зато и уступчивее. Из дерева хорошего копья не сделаешь, нужна сталь.
Если есть что-нибудь в русской литературе, что дает представление о латыни – и даже о греках, – то один только Толстой. «И после глупой жизни придёт глупая смерть». Правда, это латынь безотчетная, но именно полное отсутствие подражания и стилизации приводит к родству. Такая фраза по духу ближе к латыни, чем Карамзин или даже Пушкин. У Пушкина слог чище, у Пушкина больше внешнего словесного мастерства, больше заботы о слове, но у него всё-таки нет толстовской силы. Мятежники торжествовали: это – «под латынь», умышленно, а Толстой устремляется в противоположную сторону, и, ни о каких образцах не думая, будто описав круг, возвращается в нужную точку.
Стиль и слово. Пример писателя, лингвистически многоопытного, но стилистически беспомощного, – Ремизов. Не случайно он в своих «Подстриженных глазках» пролепетал что-то о «словесно бездарном Толстом».
Вспоминаю, впрочем, и другое. Как-то я увидел у него на столе книжку журнала, испещренную заметками на полях, – и с разрешения хозяина «полюбопытствовал», взял посмотреть. В одной из статей была цитата из Пушкина: «Бессмертья, может быть, залог». На полях значилось: «Может быть – лишнее. Можно бы выбросить».
«Бессмертья, может быть, залог»! «Может быть», на котором всё держится, «может быть» – вызов, надежда, заклинание, прорыв в неизвестность, почти уже победный клич, волшебное сверкающее над всей русской поэзией «может быть» – лишнее!
* * *
Хорошо сказал о Достоевском английский поэт Оден в статье, написанной к его юбилею, несколько лет тому назад.
«Построить человеческое общество на всем том, о чем рассказал Достоевский, невозможно. Но общество, которое забудет то, о чем он рассказал, недостойно называться человеческим».
* * *
Вернувшись из Стокгольма после получения нобелевской премии, Бунин пришел к Мережковским: visite de courtoisie. тем более необходимый, что Мережковский был его нобелевским соперником и даже тщетно предлагал условиться о разделе полученной суммы пополам, кому бы из них двоих премия ни досталась.
Зинаида Николаевна встретила его на пороге и будто не сразу узнала. Потом, не отнимая лорнета, процедила:
— Ах, это вы… ну, что, облопались славой?
Бунин рассказывал об этом несколько раз и всегда с раздражением.
* * *
Зинаида Гиппиус о поэзии:
– Первый русский поэт – Тютчев. И Лермонтов, конечно. Затем, пожалуй, Баратынский. Некрасов? Вы знаете, что я его не люблю, но талант у него, действительно, был огромный. Еще Жуковский. Тут как раз наоборот: таланта не Бог весть как много, зато много прелести. Затем еще кто же… Фет?
– Позвольте, а Пушкин?
– Что Пушкин?
– Где же у вас Пушкин?
– Ах, Пушкин! Да, Пушкин. Так ведь Пушкин – это совсем другое. Пушкин это Пушкин. Ну, что вы пристали, в самом деле? Пушкин!
* * *
Зинаида Гиппиус жалуется, что Милюков по целым неделям задерживает её статьи и вообще «намерен отказать ей от дому».
– И вы знаете, что он мне сказал? Нет, вы не поверите! Он сказал: «Я слишком стар и слишком занят, чтобы уследить за всеми шпильками, которыми вы украшаете ваши фельетоны». Как вам это нравится, а? У меня шпильки!
* * *
«Зеленая лампа».
На эстраде Талин-Иванович, публицист, красноречиво, страстно — хотя и грубовато — упрекает эмигрантскую литературу в косности, в отсталости и прочих грехах.
— Чем заняты два наших крупнейших писателя? Один воспевает исчезнувшие дворянские гнезда, описывает природу, рассказывает о своих любовных приключениях, а другой ушел с головой в историю, в далекое прошлое, оторвался от действительности…
Мережковский, сидя в рядах, пожимает плечами, кряхтит, вздыхает, наконец просит слова.
— Да, так оказывается, два наших крупнейших писателя занимаются пустяками? Бунин воспевает дворянские гнезда, а я ушел в историю, оторвался от действительности! А известно господину Талину…
Талин с места кричит:
— Почему это вы решили, что я о вас говорил? Я имел в виду Алданова.
* * *
Гумилев был полнейшим профаном в музыке: не любил, не понимал и не знал ее. Но настойчиво утверждал, что о музыке можно говорить все что угодно: не понимает ее будто бы никто.
В редакции «Всемирной литературы» он как-то увидел ученейшего, авторитетнейшего «музыковеда» Б. — и сказал приятелям:
— Сейчас я с ним заведу разговор о музыке, а вы слушайте! Только вот о чем? О Бетховене? Что Бетховен написал? Ах, да, «Девятая симфония», знаю, — и подошел к Б.
— Как я рад вас видеть, дорогой… (имя-отчество). Именно вас! Знаете, я вчера ночью почему-то все думал о Бетховене. По-моему у него в «Девятой симфонии» мистический покров превращается в нечто контрапунктически-трансцендентное лишь к финалу… Вы не согласны? В начале тематическая насыщенность несколько имманентна… как, например, в ноктюрнах Шопена…
На лице Б. выразилось легкое изумление, брови поднялись. Гумилев спохватился:
— Нет, конечно, не того Шопена… нет, Шопена проблематического… впрочем, я у него признаю лишь третий период его творчества! Но у Бетховена слияние элементов скорей физических с элементами панпсихическими в «Девятой симфонии» находит свое окончательное выражение в катарсисе, как у Эсхила… или нет, не у Эсхила, а, скорей, у Еврипида…
Длилась эта вдохновенная импровизация минут десять. Под конец Б. взволнованно сказал:
— Николай Степанович, вы должны непременно написать это! Непременно! Все это так оригинально, так ново, и позволю себе сказать… нет, не скромничайте, не возражайте!.. все это так глубоко! Вы меня чрезвычайно заинтересовали, Николай Степанович.
Гумилев торжествовал.
— А что? Кто был прав? И ведь какую я околесицу нес!
* * *
Мережковский и Лев Шестов не любили друг друга, а полемизировать начали еще в России, — из-за Толстого и его отношения к Наполеону. Книга Мережковского «Толстой и Достоевский» — о «тайновидце плоти» и «тайновидце духа» – прогремела в свое время на всю Россию.
Шестов, уже в эмиграции, рассказывал:
– Был я в Ясной Поляне и спрашивал Льва Николаевича: что вы думаете о книге Мережковского? – О какой книге Мережковского? – О вас и о Достоевском. – Не знаю, не читал… разве есть такая книга? – Как, вы не прочли книги Мережковского? – Не знаю, право, может быть и читал… разное пишут, всего не запомнишь.
Толстой не притворялся, – убедительно добавлял Шестов. Вернувшись в Петербург, он доставил себе удовольствие: при первой же встрече рассказал Мережковскому о глубоком впечатлении, произведенном его книгой на Толстого.
* * *
Бунин:
— Странные вещи попадаются в Библии, ей-Богу! «Не пожелай жены ближнего твоего, ни вола его, ни осла его…» Ну, жену ближнего своего я иногда желал, скрывать не стану. И даже не раз желал. Но осла или вола… нет, этого со мной не бывало!
* * *
Кн. Владимир Андреевич Оболенский, сотрудник «Последних новостей», старый земец, кадет, добрейший, скромный, обаятельный человек, — между прочим, хорошо знававший Иннокентия Анненского и с легким недоверием в глазах спрашивавший меня, действительно ли это большой поэт, — в юности был небогат, давал уроки, искал работы.
Салтыкову-Щедрину, в те годы уже старому и больному, нужен был секретарь, и общие знакомые рекомендовали ему Оболенского. Тот, разумеется, был в восторге: помимо заработка, ему льстило предстоящее сотрудничество со знаменитым писателем. Условились о плате, о времени работы. Оболенский явился точно в назначенный час.
— Ну вот, молодой человек, садитесь и просмотрите внимательно эти гранки. А я пока должен еще кое-что тут дописать.
Неслышно вошла жена Салтыкова.
— Михаил Евграфович, ты забыл, что сказал доктор? Тебе нужно после завтрака отдыхать. Доктор мне три раза повторил, что…
Салтыков с раздражением отбросил рукопись и стукнул по столу.
— Оставишь ты меня наконец в покое со своими докторами? Уходи и не мешай мне работать. Дура!
Когда писатель и секретарь остались одни. Оболенский решил почтительно выразить свое одобрение.
— Совершенно правильно вы сказали!
Салтыков откинулся в кресле.
— Правильно? То есть как это — правильно? То есть что это, собственно, значит — правильно? Вы, следовательно, хотите сказать, что моя жена — дура? Да? Вон! Сию же минуту вон! И чтоб духу вашего больше здесь не было!
На этом секретарство Оболенского кончилось.
* * *
Тэффи, чуть-чуть смеясь глазами, но с самым деловитым и серьезным видом рассказывает:
— Сижу я вчера вечером в кафе, против монпарнасского вокзала. Вдруг вижу, из бокового зала выходят много пожилых евреев, говорят по-русски. Я заинтересовалась, остановила одного и спрашиваю, что это было такое… А это, оказывается, было собрание молодых русских поэтов.
Георгий Адамович, "Из записных книжек"
Если сказал ''А''. ''Современные записки'' и их авторы -
www.svobodanews.ru/content/transcript/24541642....
читать дальше
Георгий Адамович, "Из записных книжек"
Если сказал ''А''. ''Современные записки'' и их авторы -
www.svobodanews.ru/content/transcript/24541642....
Георгий Адамович, "Из записных книжек"
Если сказал ''А''. ''Современные записки'' и их авторы -
www.svobodanews.ru/content/transcript/24541642....