Миллион лет до нашей эры я сидел в парке и курил. Мне совершенно нечего было делать до пятницы. По несчастному стечению обстоятельств книжки я собой не взял, поэтому невольно стал прислушиваться к разговору двух старушек на соседней скамейке. читать дальшеОдна из них была обычной иерусалимской бабушкой с выводком внуков, обсевших детскую площадку. Другая – величественного вида дама в пенсне, со старомодной шляпкой и длинным платьем, скрывающим могучие телеса фрекен Бок. Старушки разговаривали о литературе. Та бабушка, которая была при внуках, утверждала, что лично была знакома с Агнией Барто. Фрекен Бок сообщала, что сам Маршак за ней ухаживал. Ну и что, у Барто стихи лучше, - защищая давнюю подругу, запальчиво говорила первая. - Зато Маршак однажды сделал мне предложение, надменно поблескивая стеклами пенсне, ответила Фрекен. - И что? – спросила собеседница. – Я отвергла его. Мне было жаль его жену. - Первая бабушка увяла. Я почесал за ухом, смял в руках пустую пачку сигарет и подошел к их скамейке. Мне было нечем заняться. Будь проклят тот день.
Мы познакомились. Услышав, что я не люблю Фадеева, Фрекен пригласила меня выпить чаю у нее дома. Она сказала, что у нее хранится любовная переписка Волошина. Переписка с ней. Я так удивился, что пошел за нею, как баран. Дома она поставила чайник на огонь и долго рылась в углах, где грудами были навалены пачки книжек и груды тряпок. В конце концов она вытащила из этого развала связку бумажек, перетянутых бечевкой. Это, точно, была любовная переписка, вот только авторство я установить так и не смог, а дать мне письма с собой Фрекен отказалась категорически. Она сказала, что письма эти от Максика дороги ей как память и будут вынесены из квартиры только через ее труп. То есть, когда я умру, пояснила она.
Теперь я думаю, что письма эти она писала себе сама.
Фрекен писала стихи. У нее не было внуков, у нее вообще никого не было, ее девяностодвухлетняя мама умерла год назад, Фрекен было скучно, и она писала стихи. Она всегда спрашивала моего мнения о них. Я не очень умею врать, но сказать старушке правду означало бы смертельно обидеть ее. Я мычал. Она принимала это за одобрение. Однажды она купила в киоске какой-то журнал, наткнулась на интервью со мной, и с тех пор стала считать меня непререкаемым авторитетом во всех вопросах, связанных с печатным словом. Она приходила ко мне домой, пила чай с ромом, читала вслух длиннейшие монологи , которые сочиняла на досуге, утверждая, что это продолжение монолога Гамлета, и декламацией этой сильно раздражала мою жену. Дочка наша, которой в ту пору было пять лет от роду, при появлении Фрекен пряталась под стол, хотя гостья не только ничем не обижала ее, но всякий раз приносила ей маленькие подарки – дешевые конфеты-тянучки или сухое печенье. Печенье это потом никто не хотел есть, и его постепенно скармливали нашему пуделю Артемону.
С профессиональными графоманами я познакомился значительно позже. Еще позднее я научился правильному обхождению с ними. Мне было жаль старушку, и однажды я пригласил ее на встречу со знаменитой заокеанской поэтессой, лауреаткой разнообразных премий, прибывшей в наши палестины с творческим визитом. Это было непростительной ошибкой. Фрекен сразу же взяла быка за рога. Она взгромоздилась на сцену, придвинула к себе микрофон и стала читать свои монологи и прочие стихи. Она никому не давала вставить слово. Заокеанская гостья жалобно топталась внизу. Литературная публика, явившаяся на вечер, внимательно слушала, потом стала переглядываться. Многие, не знавшие знаменитой поэтессы в лицо, решили, что Фрекен – это она и есть, и постепенно в зале разразился скандал. Фрекен слезла со сцены не раньше, чем дочитала до конца все запланированное. Она улыбалась улыбкой Джоконды. Пенсне ее дерзко поблескивало. Она была счастлива. Я сидел в конце зала, опустив голову, и очень надеялся, что никто не узнает, кто пригласил ее сюда. Фрекен нашла меня, взяла под руку и вывела из зала. Мы вышли под оглушительный свист толпы собравшихся и детский плач заокеанской гостьи.
- Ну, вы видите? – с чувством усталого превосходства сказала она. – Впервые эти ничтожества ознакомились с подлинной литературой… и ничего не поняли. Видите?
- Вижу, - сказал я.
- Говоря между нами, писателями, - она доверительно понизила голос, - стихи этой Б. не фунт изюма. Я хочу сказать - редкостное говно эти стихи.
- Чьи? – мрачно спросил я.
- Ее, естественно. Мне непонятно даже, как их печатали в прэссе.
С тех пор Фрекен давала мне читать всё то, что выходило у нее из-под пера. Она не была знакома с компьютером, пишущая машинка сломалась, починить ее было негде; тайна переписки по электронной почте была ей недоступна. Текст, напечатанный на компьютере, она именовала «гранками». Она обязала меня печатать стихи и рассылать их в разные газеты. Я делал вид, что печатаю и рассылаю. Обмануть ее бдительность было, однако, невозможно: она находила в телефонных справочниках телефоны редакторов этих газет , звонила и интересовалась, получили ли они то, что им посылали. Редакторы отвечали, что нет. Она вела планомерную осаду. Она звонила снова и снова. В конце концов, я почувствовал себя подлецом и стал набирать тексты. Одно стихотворение называлось «Ерусалим». В нем не то что было чувство или ритм, но присутствовал некий отблеск, который по близорукости можно было принять за необычный стиль начинающего автора-самородка. Его я и послал в еженедельник «Тайна», выходящий в одном из сопредельных городов. «Тайна» держалась на честном слове, ее никто не хотел покупать, редакция испытывала острую нехватку в корреспондентах, и стихотворение действительно напечатали. Фрекен торжествовала. Она размножила газетную страницу в пятистах экземплярах на копировальной машине в ближайшем почтовом отделении и стала дарить ее всем знакомым подряд. Знакомых не хватило, и Фрекен, взгромоздившись на скамейку у входа в супермаркет, разбрасывала эти экземпляры, как листовки.
Она уже звонила мне в полночь, в час, в два часа ночи. Она читала стихи. Я стоял у телефона в трусах, молчал и трясся от ночного холода. Так тебе и надо, - мстительно говорила моя жена.
Фрекен собрала около двухсот новых стихотворений и ринулась в бой. Она требовала от меня перепечатки, а потом разносила их по редакциям. От этого бешеного, какого-то первобытного напора редакции дрогнули. По безумию ли, по старческому ли слабоумию редакторов, но три или четыре вещи, из не самых чудовищных, были приняты и опубликованы. Фрекен приняла это уже как должное. Она пришла на радио, потребовала от начальника радиокомитета личного свидания, и там, за закрытой дверью, зачитала ему свое избранное, «в свое время одобренное в одном лице Маршаком и Волошиным одновременно». Начальник радиокомитета, человек пожилой, страдавший одышкой, не стал вдаваться в подробности. Ему нельзя было нервничать, и он спешил на процедуры. Он распорядился, чтобы «Ерусалим» дикторы зачитывали раз в неделю в эфире, во время программы «Почтовый ящик». И с тех пор его действительно зачитывали – дрожащими, как мне казалось, от бешенства голосами.
Ерусалим, Ерусалим,
В огне палёных некупин,
Ты весь златой, ты весь такой,
Вернулись мы к себе домой…
- Мой поэтический голос слышит вся страна, - говорила она устало.
Фрекен организовала собственный поэтический вечер. Я там не был, но те, кто был, утверждают, что некий профессиональный критик, по неопытности явившийся туда, пытался узнать, что такое «паленые некупины», чем вызвал неудовольствие автора. - Это поэтическая метафора, - свысока объяснила она, посверкивая пенсне со сцены. – Это стихотворение читают на радио, между прочим.
Критик увял.
Фрекен писала обо всем. О героических буднях киббуцников:
Это – Паша тракторист,
Он не сеет и не пашет.
Он рукой привольно машет,
Кофе пьет и смотрит в небо…
О событиях на площади Тахрир:
Это – Тахрир. Это – Каир.
Это – смятенье толпы разноликой,
Это восстание лиц черноликих…
Это прибой и это отлив…
По поводу Тахрира Фрекен атаковала начальника радиокомитета, и он, спеша на очередные анализы, держась за сердце, махнул рукой и распорядился, чтобы это стихотворение прочли во время программы новостей, в подрубрике «На злобу дня».
… Третий творческий вечер был назван «Чего увижу – про то пою» и вызвал уже аншлаг. На мероприятие ломились. Люди выдирали друг у друга карандаши и ручки и записывали особо изощренные перлы на обрывках бумаги, разложенных на коленях. В литературных журналах дальнего зарубежья появились первые рецензии. Степень их издевательства Фрекен не принимала в расчет и объясняла происками графоманов, завидующих чужой славе. Несколько раз она пыталась проникнуть на наши писательские собрания, но Председатель сказал, что тогда собрания будут проходить без него.
Она принялась писать прозу. Ее автобиографический роман «Алмазы фрау Грабенберг» вызвали настоящий фурор. С радио и телевидения и из газетных редакций приходили денежные авторские переводы, и роман был издан. Издательство, подавленное величием творческого гения, взяло деньги по полной программе, книга вышла в роскошном переплете, но название издательства почему-то напечатано не было. - Это из скромности, - снисходительно объясняла Фрекен, - название свое они отказались ставить категорически.
Она явилась ко мне домой с коробкой шоколадных конфет. Дочка спряталась под стол, пудель удрал во двор, поджав хвост, жена ушла на кухню, плотно прикрыв за собой дверь. Я сидел за столом в гостиной, ел конфеты и пил кофе. Фрекен пила ром из чайных чашек и говорила уверенным басом. Она делилась творческими планами. Она принялась завоевывать толстые литературные журналы – это должно было стать венцом ее литературной деятельности. Она рассказала, что послала поэму, которую написала уже давно, «в сумерешные пятидесятые» и которую очень хвалил Пастернак, в «Иерусалимский журнал» («вы ведь там знакомые с этим… с Пяльским?»). Услышав про журнал, я втянул голову в плечи. Потом она ушла, оставив у меня на столе рукописную копию этой поэмы, с требованием немедленно набрать текст на компьютере. Я боялся взять поэму со стола.
Позвонил Губерман.
- Слушай, - сказал он, хихикая, - какая прелесть, тут ко мне домой заходила эта безумная старуха… Как ее… Скуперфильд?
- Грабенберг, - мрачно отозвался я.
- В общем, эта Оппенгеймер пожелала, чтобы я написал классный отзыв на ее вирши. И я написал. Я не привык отзываться о людях плохо. Или хорошо, или никак. Поэтому я написал очень короткую рецензию и зачитал ей по телефону:
А Вам, как задом ни вертите,
Всё ж далеко до Нефертити.
Она была в восторге. Сказала, что вставит этот отзыв в виде эпиграфа к ее следующему монологу Гамлета. Рассыпалась в благодарностях.
- Дай-то бог, - вздохнул я.
Потом я выпил водки и пошел набирать текст поэмы. Она называлось «Снег в Ерусалиме». Фрекен пишет обо всем, о киббуцах и о Каире (ни там, ни там она в жизни не бывала). Но сквозной, центральной темой для нее всегда был и остается город, в котором она живет. Это похвально.
Да, эту зиму вспоминать я буду,
Я не могу поверить в это чудо.
Что это? Не мираж в пустыне?
Нет, это снег в Ерусалиме.
Солдаты, стройные солдатки
В снежки играют, как ребятки,
В снега мальчишки влюблены,
Слепили снежные штаны.
И юный эфиоп…
Дальше было неразборчиво. Я потянулся к телефону. Мне повезло, она была дома.
- Фрекен, тут неразборчиво. «И юный эфиоп…» - что?
- С нарядом.
- С чем?
- С нарядом! Наряд!
- Наряд или снаряд?
- Какой может быть снаряд?!
- Ну… тут же солдаты… солдатки… как ребятки…
- Молодой человек, не морочьте мне голову. У него наряд, а не снаряд! Снежный наряд. Записали? Прочтите заново весь куплэт.
…Солдаты, юные солдатки
В снежки играют, как ребятки.
В снега мальчишки влюблены,
Слепили снежные штаны,
И юный эфиоп с нарядом,
И крутит белым снежным задом.
- Фрекен, Фрекен! Тут явная тавтология какая-то.
- Чего?
- Масло масленое! Если снежный, то и белый, это ясно. И наоборот. Снег-то белый. Нужно заменить.
- Гм, гм… ну хорошо. Пусть будет «нежным», а не «снежным». Записали?
Я покорно записал.
И юный эфиоп с нарядом,
И крутит белым нежным задом.
- Вот теперь хорошо. Гранки готовы? Отправляйте в «Новый мир».
Фрекен
Миллион лет до нашей эры я сидел в парке и курил. Мне совершенно нечего было делать до пятницы. По несчастному стечению обстоятельств книжки я собой не взял, поэтому невольно стал прислушиваться к разговору двух старушек на соседней скамейке. читать дальше