Я очень люблю рассказывать. Брожу по белому свету, смотрю, что делается вокруг, слушаю, что люди мне говорят, а потом пишу книги.
Кое-что вам может показаться выдумкой, но это зря: разве станет писать небылицы человек серьезный?..
(Из П. Аматуни)
Кое-что вам может показаться выдумкой, но это зря: разве станет писать небылицы человек серьезный?..
(Из П. Аматуни)
С Мусой мы друзья. Ну, приятели. Скажем так - знакомые. читать дальшеВстречаемся мы в его полутемной, пропахшей ароматами сказок Гарун аль-Рашида лавочке на арабском базаре Старого города не чаще одного раза в шесть лет, - и каждый раз радуемся друг другу от души. Муса встречает меня так, как будто распрощались мы с ним только вчера. Громадным инкрустированным ключом, широким жестом - прочь бизнес! - он запирает входную дверь, валится на персидский ковер, щелкает пальцами, кричит зычным голосом - и через минуту в проеме дверей позади прилавка показывается силуэт Лейлы, с головы до ног укутанной в покрывало. Она бережно несет на медном, с дивной гравировкой подносе крохотные чашечки ароматного турецкого кофе, пропитавшегося легендами Востока. Мы пьем кофе, и Муса неспешно рассказывает о погоде, о том, как он успешен в торговле, о том, какие свиньи эти неверные. Тут, впрочем, он делает небольшую паузу - помня, что мы друзья, временами он несколько теряет связь с действительностью. Тогда он прочищает горло и плавно переходит на воспоминания дедушки о предках, среди которых были и носители зеленой чалмы. Я уважительно качаю головой и механически оглаживаю бороду. Муса тоже прикасается к своей крашенной хной бороде, как бы призывая в свидетели тени забытых предков, и дальше мы пьем кофе со сладостями, неслышно поднесенными Лейлой на отдельном подносе. Можно не торопиться - дел у нас нет. Я прихожу к нему просто так, и всякий раз он недоумевает. Я чувствую его недоумение, но не тороплюсь. Я рассказываю о своих предках, и он вежливо вставляет - безусловно, они были богобоязненными людьми, земля им пухом. Земля, соглашаюсь я. Рассказывать друг другу о новостях политики мы считаем плохим тоном, хотя и эту беседу поддержать он может вполне. Если это невзначай случится, он скажет, что Хамас - порождение ехидны, что Арафат произошел от нечестивца, согрешившего с обезьяной, и я буду кивать и гладить бороду; через минуту спесь истинно верующего взыграет в его душе, и он приоткроет мне частицу ее, вскользь упомянув, что его двоюродный брат - уважаемый в Газе бизнесмен и филантроп, пожертвовавший не одну сотню тысяч. Сотню тысяч чего именно и на какие нужды - мы не коснемся этой щекотливой темы. Я не хочу ставить моего знакомого в неудобное положение. Достаточно того, что Муса чувствует себя перед братом неловко - тот, как настоящий правоверный, имеет четырех жен, а Муса - всего одну только Лейлу. Лейла неслышно вздыхает за дощатой стенкой. Мой хозяин вздыхает громко и клянет неблагоприятные обстоятельства - он до сих пор не может забыть белокожих христианок в бейрутских борделях его юности; жену из сентиментальных этих воспоминаний он заставляет краситься в блондинку, целиком, но брюнетка с каждым годом выпирает в ней все ярче. С минуту мы молчим, громко отхлебывая остывший кофе, щелкая языками, и сокрушенно качаем головами.
Мою дочку Муса видел трижды, а именно, каждый раз во время наших встреч - через год после ее рождения; когда ей исполнилось шесть лет; и вот сейчас - когда через месяц она достигнет религиозного совершеннолетия. С каждым ее появлением в его лавке мой тезка прищелкивал языком и пальцами все сильнее. В этот раз мы явились к нему втроем - Двора-Берта, Софа-Сара и я.
Разговариваем мы с ним на дивной помеси трех языков - его ломаного, но пышного, цветистого иврита, моего отвратительного арабского, и прекрасного литературного русского. В свое время Муса пять лет учился на хирурга в Харькове, и при желании может цитировать в подлиннике Мандельштама. Впрочем, желание это я наблюдал у него нечастно.
...Он встретил меня, как всегда - с ходу приветливо, как будто со дня последней встречи не пронеслись эти шесть лет.
- Ты уже пришел, моя отрада. Пожалуйста, садись вот сюда, и пусть твое тело покоится в объятиях Аллаха...
Мое тело покоилось в объятиях Аллаха, а мои жена и дочь остались стоять, испуганно озираясь.
Только через минуту, загипнотизированный тленом и негой Востока, я стал ощущать некое неудобство.
- Ничего, они отдохнут в женской комнате, - сказал тезка, нажал на вмонтировнную в прилавок кнопку, и неслышной тенью немедленно явилась несколько постаревшая Лейла. Годы шли ей - несмотря на крашенные белым волосы, выглядела она еще более яркой, чем всегда, брюнеткой.
Муса что-то не то крикнул, не то зевнул, и Лейла поклонилась. Э-э, - сказал я, и Двора-Берта с Софой-Сарой остались в той же комнате, что и мы; чего хочет гость, того хочет Аллах; впрочем, Лейла усадила их подальше, у самой стенки. Моя дочь принялась разглядывать ятаганы, в красивом порядке развешанные по стенам.
- Что привело тебя ко мне именно сегодня, о услада моего сердца? - обратился ко мне тезка, механически щелкая пальцами. Я ощутил, как в руку мою была нежно всунута чашка кофе.
- О достопочтенный, не найдется ли в доме твоем маленькой - совсем маленькой! - хамсы на цепочке? Ибо хочу подарить я хамсу подруге детства моего, - сказал я на отвратительном арабском.
- О душистый цветок души моей, - путая род и склонения, ответил на иврите Муса, - ты, как и всегда, знал, куда обратиться с бедою своей; именно в этом доме найдется, непременно найдется то, что ищет сердце твое; здесь, о добрый сын благородных родителей, будет предложен тебе богатейший выбор талисманов и амулетов, а наипаче всего - то, что ради таких и только таких моментов на полку не выставляется вовсе.
Царственным и одновременно заговорщицким, воровским каким-то движением он открыл ящик стола и поманил меня пальцем. Я встал и заглянул в стол. Там лежали разнообразные цепочки с амулетами. Там были амулеты для истинно правоверных, и для не истинно правоверных, и шестиконечные звездочки - для Сынов Книги, которые иначе именовались Сынами Смерти, и крестики для кяфиров, и заключенные в серебряные оправы лягушачьи косточки для язычников, и какие-то поддельные талисманы - уже совсем для дураков, иначе именуемых европейскими туристами. Муса был правоверным, но не желал краха своему бизнесу. Этим он невыгодно отличался от своего брата, свирепого, гордого и прямолинейного обладателя четырех жен.
Я выбрал скромную цепочку с маленькой растопыренной пятерней, с крошечными, вмонтированными в нее камешками бирюзы, и мы принялись торговаться так, как это принято на Востоке между добрыми друзьями; после каких-то полутора часов криков, бегства за порог и неохотных возвращений, талисман перешел в безраздельное мое пользование; в награду мне было поведано, что эта хамса изготовлена способом ручной штамповки в семье моего хозяина старшими его родственниками, и для освящения отнесена к известному всему городу каббалисту Омри Али-Бабе, который ее и освятил (наверняка после такой же, подумал я про себя в скобках, торговли, какую выдержал только что и я).
На протяжении всего этого времени дочь моя и жена поглощали восточные сладости и пили черный байховый чай, подававшиеся без устали дочерями моего тезки. Дочерей у несчастного Мусы было четыре; Аллах не благословил его сыновьями; зато у него жил племянник, осиротевший сын его единственной сестры, которого Муса сызмальства взял в дом, воспитывал как положено, относился, как к родному сыну, и не чаял уже женить, сбыв с рук. Я никогда не интересовался, как Абдуррахман потерял родителей, но как-то в разговоре, промелькнувшем мимо моих ушей, отпечаталось, что папа его, достопочтенный Мур-Вей ибн Гассан, был активистом некой организации, поставившей в далекие семидесятые годы целью своей Свершение Предосторожности над неверными.
Положив цепочку в карман и застегнув его на всякий случай на пуговицу, я совсем уже собрался уходить, но тут в полутьме курившейся багдадскими благовониями лавки появился Абдуррахман - и уставился на мою дочь. Мне до сих пор кажется, что Муса вызвал его секретным звонком, надавив на кнопку, вмонтированную в прилавок.
- О возлюбленный небес наших общих, - с необычайным даже для его метоточивого языка почетом обратился ко мне Муса, - сын мой пришел в возраст, и до объятий гурий в раю суждено испытать ему муки любви в этом тленнейшем из миров; и я...
Тут только я понял, что он страшно волнуется, ибо он перешел на разговорный русский язык.
- Короче, типа, сколько ты хочешь за телку?
- Ма, кводо? - Что, уважаемый? - изумился я на иврите, схватившись за карман.
- Дочке - двенадцать? - отрывисто спросил он.
- Одиннадцать осенью будет, - ответил я, еще ничего не понимая.
- Нормалёк, - нервно хихикнул он, - сколько отступного надоть? - Тут я уразумел, что мы окончательно перешли на русский сленг семидесятых годов.
- Да... ты что?
- Уж больно она моему Абдуррахману понравилась. Блондинка, опять-таки, мать итти!.. Не то, что моя дура.
Он косо взглянул на Лейлу - та, ни слова не понимая, затрепетала, как свеча на ветру.
- Не продается, - твердо сказал я, поглядывая на плотно замкнутую на два засова дверь.
- Сынок, скажи, что ты чувствуешь, глядя на девицу сию? - обернувшись к долговязому, с сильно пробивающейся клочковатой бородой, носатому племяннику, сказал он, вновь перейдя на иврит (Двора-Берта, выпучив глаза, уронила чашку с недпитым кофе себе на белоснежные клеши).
- О отец, в моей груди настоящий бад-и-садбист-и-руз, жаркий ветер ста двадцати дней!.. - гортанно ответил сын достойных родителей.
- Пятьдесят баранов даю, - вновь обернулся ко мне Муса.
- Каких баранов?! - завопила моя жена. Уникальность ситуации, наконец, дошла до нее.
- Шестьдесят даю.
- Друг мой, дочка не продается,- неуверенно сказал я, от волнения используя три языка одновременно.
- Как это не продается, раз я ее покупаю? - изумился он. - Семьдесят пять баранов.
- Нет, - сказал я, гордясь собой (Софа-Сара встала рядом тенью ассасина с отравленным ножом в зубах).
Он поджал пухлые чувственные губы.
- Восемьдесят баранов...
- Сам ты баран! - заорала Софа. От волнения она путает на иврите мужской и женский род - совсем как наш радушный хозяин. Получилось, что она обозвала почтенного потомка мекканских паломников овцой.
- Не продается дочка, - сказал я, умиляясь сам себе. Но мы на Востоке, такие споры нужно решать полюбовно... Увы, моя супруга этого категорически не желает понимать.
Муса осуждающе поцокал языком.
- Аллах позавидует твоему спокойствию, - молвил он, демонстративно обращаясь ко мне и только ко мне. - Твои нервы гибки, как змеи, и крепки, как железо. Но сам подумай - скоро к тебе приедут твои уважаемые родители; вам предстоят немалые расходы; вам нужно будет покупать им квартиру; девяносто пять баранов будут немалым подпорьем...
- Неееет!!! - истерически крикнула моя жена, женским инстинктом почуяв мои колебания.
- Сто, - кротко сказал он.
- Нет, - сказал я, косясь на жену.
- Ты что - сдурел? - тихо сказала Софа. - Скажи этому верблюду...
От ужаса она перепутала на иврите верблюда с бараном.
Муса уловил эту путаницу. Совершенно естественно - все любят поторговаться, особенно в таких серьезных делах, как выдача замуж дочки. Ему показалось, что он нащупал верный маневр.
- Твоя уважаемая Сарья совершенно права. Я окунул свой язык в океан мудрости и признал эту правоту. Я согласен уплатить верблюдами.
- Какими верблюдами?! - с ужасом взвизгнула она.
- Сколько?!! - путая языки и приличия, вопил я одновременно с ней.
- Один верблюд - это не меньше тридцати баранов, - стал загибать он короткие волосатые пальцы. - Стало быть... стало быть, три с почти четвертью верблюда.
- Сто!!! - потеряв чувство реальности и меры, кричали мы с женой.
- Да нет, это уж чересчур, - снисходительно усмехнулся он. - Пять. Ну, ладно. Десять. Что такое, девочка?
Двора-Берта уже минут пять прилежно, как в школе на уроке, тянула вверх руку.
- В туалет... - прошептала она.
- Там, за углом, - рассеянно пробормотал он, - Лейла проводит...
Что-то загромыхало, стукнуло, лязгнуло. Двора-Берта вернулась. Она подошла ко мне и, поднявшись на цыпочки, сказала, что там нет света. Я почувствовал, что теперь в туалет нужно мне.
- Абдуррахман проводит, - распорядился Муса.
Дверь в туалет была заперта на старинный замок. Он был похож на пудовую гирю моего покойного дяди-спортсмена.
- Отворись, чтобы пополнилось, и закройся, чтобы не уменьшилось... - машинально сказал я, вспомнив детскую сказку, и дверь со скрипом приотворилась.
- Сто верблюдов, - сказал я, вернувшись.
Муса с сожалением взглянул на меня и, тяжело выпроставшись из кресла с позолоченными, гнутыми свиными ножками, молча отворил перед нами двери. Боком мы выбрались на притихшую вечернюю брусчатку рыночной мостовой. Я отпрянул. Весь рынок столпился перед входом в лавочку Мусы. Вполголоса заключались пари. Наиболее нетерпеливые приникали к глазку дубовых дверей.
Мы растолкали собравшихся и, схватившись за руки, побежали к улице Яффо, приветливо подмигивавшей такими уютными, родными фонарями. Мы вырвались в город. Здесь стоял вечный шум, здесь все были неверными, здесь шлялись подгулявшие девицы в коротких шортах, с голыми животами, с пирсингами в пупках, - среди них не было ни одной блондинки! - страстно сдержанные ешиботники в капотах и широкополых шляпах, солдаты с небрежно повисшими ниже пояса автоматами со спущенными предохранителями, со слегка сваливающимися штанами. Здесь ни у кого не было условностей, церемоний и комплексов, и никто не удивился, когда моя жена страстно обняла девицу с пирсингом, а я запечатлел воздушный поцелуй на заросшей щетиной щеке здоровенного офицера-десантника.
--------------------------
Двора-Берта, которая не продается даже за сто верблюдов