Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
А вот объясните мне, любители викингов и севера, - росли ли когда-нибудь в Исландии леса? А если они были, то когда их не стало, и что вообще с ними стало - викинги пустили на мебель и дрова, что ли?
У Стеблин-Каменского об этом не сказано ни слова, и в сагах тоже не упомянуто.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Моя дочка с первого сентября дважды в неделю ходит в детский колледж при университете. Знаете, как во время выполнения домашних заданий мы изучаем с ней математику? Абстрактные примеры ей не интересны.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Поправив лямки рюкзака на груди, я отправился в дорогу. На низкие, почти вросшие в землю крыши деревни, девственные обитатели которой принесли Господу свой странный обет, я так и не оглянулся. Посещение целомудренной обители оставило у меня легкое чувство досады, подобное маленькой тучке на безоблачном небе. Деревенские старцы были по-своему мудры, девицы – прелестны. Одна из них даже знала наизусть несколько стихотворений Тютчева. Неразговорчивая бабка-знахарка, пользовавшая больных и немощных этого заброшенного в тайге поселения, к моему удивлению, как-то пробубнила при мне несколько фраз, выдававших с головой недюжинного литературного критика; бабка рассуждала о позднем Довлатове. Общинный старейшина, которого почтительно называли нечеловеческим именем Васисуалий Полифремович, девяностопятилетний дед, помнил ещё лучшие времена. Как-то, по-видимому забывшись, он пробормотал французские стихи на языке оригинала, в которых я угадал Вийоновские вирши. Бог знает, что за люди жили в оставленной мною навсегда деревне.
Бродить по тайге летом – преутомительное занятие. Солнце жарило с раннего утра до позднего вечера, ночью царил холод, иногда налетали леденящие дожди, и в воздухе тупой бензопилой, вгрызающейся в бревно, безостановочно гудел гнус. Самое время было надеть накомарник, но у меня его не было. У меня вообще ничего не было, кроме старых джинсов, палатки, грязной тельняшки, подаренной одной подругой, рюкзака, а в нем - двух смен белья, шерстяных носков, эсэсовского трофейного, подаренного дедом ножа, томика Бунина и карманного издания Библии.
Я ложился спать рано, вскоре после захода солнца, потому что делать было все равно нечего; ночью я вскакивал несколько раз от воя волков, но они не потрудились на меня напасть. Как-то утром я слышал, как невдалеке, на склоне оврага, ворча, копался в муравейнике медведь, а однажды видел полуночное купание семейства лосей в лесной речке. Днем, разогрев консервы на смаленьком костерке и позавтракав, я продолжал путь, и бурундуки с ласковыми глазами порскали у меня из-под ног. Воздух был напоен запахом хвои и смолы. Мне все время казалось, что вот сейчас в буреломе раздастся трубный глас, и из чащи покажется задумчиво жующий пучок травы мамонт. Я чувствовал себя не то палеолитическим человеком, сутуло пробирающимся в тайге, сжимавшим в руках дубину и отпрыгивавшим со звериной тропы при каждом подозрительном шорохе, не то старовером времен Алексея Тишайшего, бредущим с посохом к далеким скитам с притаившимися в них единоверцами.
Здесь на тысячи верст от века не было мерзости запустения цивилизации с её зловонными городами, асфальтированными шоссе, телевизорами и эрзац-шампанским. Здесь не было машин, заводов, смога, отвратительной химической гари, вони бензиновых смол, здесь не было пропаганды и агитации, здесь нельзя было встретить кумачового плаката с бессмысленными призывами. Здесь не было никакого шума, кроме шума качающихся сосен, редких криков зверей, шепота редких речных порогов. Здесь не было советской власти и, как следствие этого, не было КГБ – и я с наслаждением продолжал уходить все глубже и глубже в лес, через гати и буераки, ориентируясь по солнцу и компасу, стараясь при первой возможности следовать звериными тропами, если они не очень отклонялись от моего маршрута.
Мне стали докучливы и странны моих товарищей далеких голоса, их городов асфальтовые страны, как сказал поэт.
Именно тогда я полюбил тайгу, сосны и Север. Здесь в первозданности сохранилось наследие бесчисленных веков – с тех времен, когда мир был ещё юн. Здесь я понял значение выражение Псалмов – «голос тонкой тишины».
На девятый день, в полдень, продираясь сквозь орешник на краю леса, привыкнув за прошедшее время щуриться в полутьме вековых елей, не пропускавших солнца сквозь развесиситые лапы, полупьяный от смолистого запаха, от которого кружилась голова, я внезапно вырвался на простор долины, покрытой желтыми и синими цветами. Собственно, это было большое вспаханное поле, на дальнем его конце покрытое аккратными скирдами сена. На противоположном краю поля, у синеющего края леса, кучкой стояли несколько низких, длинных домов. Я сбросил рюкзак, сел у края пахоты, закурил трубку и сверился с картой. Рядом журчал невидимый ручей. На поле не было ни одного человека. Просидев минут двадцать, я встал и пошел к жилью.
В длинных домах со стенами из нетесаных сосновых стволов, под крышами из корья жили изуверы.
Последние добровольные скопцы государства российского прятались от властей на далекой таежной заимке уже больше ста пятидесяти лет. И сейчас эта безымянная деревня стоит далеко в стороне от маршрутов редких геологических партий, и не чаще раза-двух в год в отдалении пророкочет мотор вертолета, - а в старые времена путь сюда из Иркутска занимал долгие недели: сперва по рекам, потом вдоль проток в чаще – на лошадях.
У крайнего дома – здесь не было дворов с оградами и заборами – я остановился. Из-за двери доносилось визгливо-высокоголосое, но ладное пение. Я прислушался.
Там, за рекой, лежит страна -
Вовек желанна нам она –
Нас выведет лишь вера
На тот обетованный берег.
Там, за сияющей рекой,
Обетованный ждет покой...
Я прирос к месту. Сместились времена. С хрустом провернулись в моей голове географические пласты.
Скопцы исполняли гимн негритянской методистской церкви.
Я опустился на землю и лег спиной на рюкзак. Я вспомнил цитировавшую Довлатова бабку-знахарку и деда-старейшину, бормотавшего на французском стихи Вийона в забытой Богом и людьми деревне девственников.
Как товарищ Сухов, лежавший на песке у входа в обитель Таможенного Стража Луспикаева, я размахнулся и кинул в открытое окошко небольшой камешек. Дружное пение сбилось. В окне показалось чье-то лицо. Через полминуты со скрипом отворилась дверь. Передо мной стояло существо в лосином балохоне, из-под которого виднелась старая толстовка, в клетчатых штанах пошива 30-х годов, с картузом, которые носили, кажется, ещё народовольцы. Существо было жирным до ужаса. Маленькие ручки прятались в карманы балахона. Огромные щеки тряслись над необъятными подбородками. Существо произнесло бабьим голосом:
-Кто..?
-Историк из Ленинграда, - хрипло ответил я. – Интересуюсь...
Глаза с набрякшими веками под длинными девичьми ресницами расширились. Толстяк вытянул по направлению ко мне два пальца.
-Сопроводительное послание есть? – и, полуобернувшись, мигнул двум здоровенным, похожим на длиннющие жерди мужикам, выглядывавшим из-за его спины. У мужиков были раскрыты рты. Из ртов выпирали редкие желтые клыки. Мужики выбрались из сумерка избы, и крадучись стали приблизижаться ко мне. Я понял, что шансов на спасение у меня нет. В голове внезапно ожили слухи, циркулировавшие в коридорах и курилках ленинградского Института этнографии –
Звери... катрируют живьем без обезболивания... держат за руки и за ноги вчетвером... потом лечат травами, потом селят в отдельной избе, но наружу не выпускают, пока не смиришься... Промывка мозгов...
Я вскочил на ноги. Незнакомые люди, от которых одновременно шли запахи солнца, смолы, лука и задубевшей кожи, окружали меня.
Как револьвер, я выхватил из заднего кармана джинсов письмо доцента Амосина, рекомендовавшее меня хозяевам скита, и слегка трясущимися руками протянул толстяку. Тот, переваливаясь, спустился с двуступенчатого крыльца и подошел ко мне. Осторожно взял бумагу; откуда-то вытащил старомодное пенсне, которое я до того видел лишь на карикатурных портретах старых меньшевиков и иудушки Троцкого, - и водрузил себе на нос. Дважды прочел в оглушительной тишине захватанное, порванное на сгибах письмо, посмотрел на меня – и вяло махнул рукой, сказав тонким голосом:
-Оставьте... То наш.
«НАШ»?! – с ужасом отдалось в мозгу. Все страшные предположения о будущем моего мужского ествества вспыхнули в моей голове вновь, и я непроизвольно задергался на месте.
Наяву все было не таким уж страшным. Скопцы оказались смирными людьми. Уже вторую сотню лет они жили в таежной глухомани, скрываясь от властей и молясь бесполому Иисусу. Какие были в миру власти на тот момент, их не интересовало вовсе. Все власти представлялись им ставленниками Антихриста, озабоченными лишь сексуальными отношениями. Себя, подобно иеговистам, они полагали ангелами, заброшенными испытанием Божьим во тьму мира сего. Кастрации неофиты подвергались лишь добровольно, и согласившемуся были обещаны золотые горы, молочные реки и кисельные берега. В принципе, и то, и другое, и третье оборачивалось на практике рубленой избой, построенной намертво – на столетия, скотом, обширным огородом и, в общем, зажиточной по крестьянским понятиям жизнью. Сидя десятилетиями в лесной глухомани, безо всякой почти связи с внешним миром, лишенные нервических, приближающих инфаркт взаимоотношений с противоположным полом и, главное, мечтаний о нем, хозяева хуторов крепли и наливались здоровым салом.
Крепкими хозяевами оказались скопцы, зажиточными.
До революции их нелегальные эмиссары, добиравшиеся на перекладных до обеих столиц империи, соблазняли на переделку организма сытостью хозяйства - бездомных, вконец обедневших крестьян, полностью разорившихся мелких ремесленников, спившихся до импотенции фабричных рабочих. Об этом писал ещё Горький.
Я застал лишь жалкие остатки некогда сильного и разветвленного движения, которое его участники именовали святым братством Христовым.
При мне в лесной общине, последней общине скопцов СССР, насчитывалось около пятидесяти человек, удерживаемых в глухой тайге железной рукой Старцев-Ангелов. Среди населения деревни, которую местные именовали скитом, было несколько бывших бомжей, трое колхозников, бежавших от лютого голода на Украине в начале 30-х и давно махнувших на все рукой, около полудюжины беглых зеков-уголовников-рецидивистов – убийц, которые были приняты во Братство без оглядки на их прошлое, и которым на свободе деваться все равно было некуда. В общине имелись и четыре женщины. Бывших женщины, как я называл их про себя. Черные, почти высохшие, как старые головешки, с головами, повязанными серыми шерстяными платками, они пришли во скопчество добровольно во время военной разрухи. Друзья по движению приняли их ласково и выделили каждой обширный двор, скотину, огород и участок на общем поле. Платой за это была мучительная, безо всякого наркоза, операция.
Была среди них одна молодая...
Её звали Людмила. Я познакомился с ней на второй вечер пребывания в деревне.
Мы сидели на берегу лесной речки. Скопцы называли речку – простую протоку, если говорить правду – Осянкой. Я, одержимый тогда манией все фиксировать для науки, строчил как одержимый, в своем блокноте. Люда сидела рядом, подобрав подол и разостлав на остывавшей земле серое полотенце. Ей было двадцать лет. Она была родом из Красноярска, из обычной семьи горных инженеров. Её соблазнил и бросил какой-то парень – обычнейшая со времен палеолита житейская история. Люда, начитанная Буниным, Куприным и Ахматовой, не смогла перенести этого. Как она оказалась в этой заброшенной деревне, среди толстых пожилых кастратов и медленно жующих жвачку, не в пример колхозным толстых коров – я так и не выяснил. Для родных она осталась навечно пропавшей без вести.
У неё были прекрасные светлые косы и синие, как песня жаворонка, огромные глаза. Она носила холщёвое рубище, которое даже преданнейший воздыхатель в момент упоения не осмелился бы назвать платьем. У неё, последней молодухи общины Святого Братства, был дом - полная чаша, а в хозяйстве были коровы, козы, овцы и птичья мелочь. На заре она выводила их в поле, под опеку старого бесполого пастуха Ефрема; а на закате – пела Окуджаву, музыка которого странным образом напоминала в её исполнении ветхозавтеные псалмы.
У неё были выжжены груди.
Мы сидели на краю обрыва, и она рассказывала свою историю – нежным, высоким, совсем детским голосом. Закончив, она провела рукой по моим вихрам - как тихий ангел пролетел. Я оцепенелой рукой водил по блокноту. Она спросила:
-Ты православный?
Перо замерло над полуисписанным листом, и я, задрожав, ответил правду, как бросился в омут:
-Иудей...
Она, вздохнув, положила мне голову на плечо.
Мы сидели неподвижно. Я весь напрягся. Я боялся разрушить этот миг. Коровы, столпившись вокруг нас, дремотно вздыхали. В поле не было видно ни одного человека. Из крытого корьем барака издали доносилось высокоголосое пение – и я не мог отличить в хоре голоса бывших мужчин и женщин.
Замерзая, я вижу, как за моря
Солнце садится, и никого кругом...
Я спросил – неужели нельзя вернуться в мир и начать все сначала. Она ответила, что не вернется. Что родственники её похоронили. Что поздно. Мне было меньше двадцати, и я не смог возразить ей. Что я знал о том, что бывает поздним или ранним? Я не знал даже этого, а искал – Вечность.
Она, вздохнув, отстранилась и поправила косы. Я быстро оглянулся и поцеловал её. Она качнула головой. Синие глаза смотрели сквозь меня.
Наутро я уходил из деревни. Накануне мне показали много интересного, и я все записал. Запомнил я Святую Купель, где после процедуры омывали крещенных в ангелы, и где был отвод для стока крови. Стул –Царское кресло с дыркой внизу – мне показали тоже. С меня взяли устное честное слово, что рассказы мои и записи пойдут только в архив Институа этнографии. Я дал им это слово. Сотни лет они прятались от охранки, но молчание переполнило чашу терпения. Мне показалось, что рассказчикам было уже все равно.
Я уходил из скита, и Люда провожала меня. Никто из встреченных по пути не сказал нам ни слова. Пееред тем, как войти в заросли орешника, я поправил лямки рюкзака и обернулся.
Она стояла на просеке, вся освещенная солнцем. Руки сложила на животе, и холщовая рухлядь оттеняла её грудь – плоскую, как у мальчика. Светлые, как лен, сплетенные в косы волосы лежали на голове царской короной.
Я неопределенно махнул ей рукой. Я был очень глуп тогда, и я махнул ей рукой – как отдал пионерский салют. Я вообще был тогда, как юный пионер – всегда готов. Взвейтесь кострами, синие ночи.
Синие глаза с прогалины смотрели на меня пристально.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Во мне, как, впрочем, и в любом человеке, живут разные субличности. У некоторых сложных натур их штуки три-четыре, иногда пять (в исключительных случаях - и больше, но тогда уже впору говорить о шизофрении).
Не знаю, не уверен, что столь тонкие духовные конструкции можно мерять штуками, как ситец, но пусть пока будет так. Одна читает сонеты навзрыд, гладит по головкам деток, плачет от умиления от красных восходов и розовых закатов, прощает долги - и вообще все прощает; вторая гогочет, матюгается, пристает к дамам, рассказывает непотребные анекдоты и бьет морды.
Позитивная субличность употребляет зеленый чай с капелькой коньяка - как употреблял покойный академик Сахаров; параллельная субличность, как Махно, употребляет лишь самогон с капелькой чая, пьянеет мгновенно, вытаскивает именное оружие и, тыкая им в разные стороны, начинает приставать к окружающим, обвиняя их в конформизме.
Та, что позитивна - несказанно хрупка, дебильно-пассивна, интеллектуально-мандражирующа (пищит от любого матовыражения, так сказать, - и очень любит закатывать очи горе, придавая себе значительный вид). Она любит нежного Блока, романтически-отстраненного Гумилева и философски парящего, бесплотного Павича.
Негативная субличность напоминает Вовочку из школьных анекдотов. Она блеет матом вопреки всем жизненным коллизиям со времен нижнего палеолита и до последней Пасхи включительно; она, дико ржа, цитирует циничные высказывания космополитов средневековья во время судьбоносной битвы на Куликовском поле; она обожает щупать молоденьких девчонок и с наслаждением выслушивать их нарочитый писк; она ненавидит Павича и брюзгливо щурится при упоминании Гумилева; в "Войне и мире" она читает лишь батальные сцены, выискивает лесбийские мотивы в ранней Цветаевой и с наслаждением ржет над ними (над ней? над чем она ржет? будь проклята эта русская лексикомания), - а в графе "произведения любимых писателей и поэтов" безбожно вычеркивает депрессантного Достоевского с философическим Толстым, вставляя туда корявым почерком "Николая Николаевича" от Алешковского и дикие сцены от позднего, сифилитичного, уже вставшего на четвереньки и гавкающего Мопассана.
Позитивная субличность молится на чистые образы княжны Мэри, Катюши Масловой и бедной Лизы; негативная - на Карлссона, который живет на крыше.
Двадцать пять примерно лет назад негативная субличность ездила по отдаленным местам Восточной Сибири. Она желала найти Истину, эта идиотская субличность, с целью чего это турне и предприняла, - но на Востоке она её не нашла; сказать вам по чести, не нашла она её и на Западе. Дико заржав, она перестала её искать вообще и поняла, что Истина, если она есть вообще, кроется не в высказываниях мудрецов, а в полете орла над морем и в скольжении змеи на скале.
Двадцать пять лет тому назад молодой, безбородый и нахальный ещё Дракон пошел искать Правду - именно так, как народники девятнадцатого века её искали. Но народники промахнулись, промахнулись вместе с нигилистами. Пролетариат трансформировался в рабочих-алкоголиков, крестьянство - в алкоголиков-колхозников. Не с кем было преломить хлеб Правды, вы понимаете. Вихри враждебные веют над нами.
И Дракон ушел в народ. В лес. В тайгу. Там, во время своих блужданий, он встретил три группы православного населения, забытых Богом и заброшенных КГБ.
Это были: трезвенники братца Чурикова, девственники и скопцы.
Три экзистенциальные - не по Сартру с Камю - группы прятались в лесах ещё со времен царя-батюшки.
Вполне возможно, их было не три, а гораздо больше. Вполне возможно, что сектанты в цитировании и комментировании Сартра и Камю - современные все ж люди! - дали бы мне сто очков вперед, - но меня в этих общинах, числившихся в реестрике Совета по делам религий под графой "Изуверские секты", привлекали не Сартр и не Камю, которых и о которых я мог бы прочесть и в другом месте, а Дух.
...Трезвенники полагали, что Он нисходит на тех, кто категорически воздерживаются от употребления спиртных напитков. Я встретил убогих старушонок в Вырице, под Ленинградом, употреблявших на Пасху вместо кагора хлебный квас, и понял, что это - не для меня.
...В Сибири, под Иркутском, в двухстах верстах от ближайших железнодорожной и автобусной станций, в глухой таежной деревне, на протяжении пяти дней я зрел сектантскую общину девственников. Я был бы счастлив вырваться оттуда раньше, чем через пять суток, - но до ближайшей станции, как было уже сказано, было пять суток пешего хода. Девственники полагали, что чистота духовная неразрывно связана с чистотой телесной, и подразумевали под оной отсутствие интимных контактов с лицами противоположного пола; в качестве доказательства они цитировали невнятные строки Писания, повыдергав их из двадцати разных мест - как мне показалось, безо всякой связи между ними. В общину принимались лишь те, кто дал публичный обет отказа От.
Все пять суток в благоухающей кедрами таежной долине мне было не по себе, хотя кормили и, главное, поили меня - в отличие от подленинградских трезвенников - на славу. Дело в том, что среди престарелых девственников с постными минами, заимствованными у Учителей ещё в девятнадцатом веке, я встретил двух очень симпатичных девиц лет семнадцати-двадцати. Кто их там разберет, сколько лет им было на самом деле и какие обеты они там давали, но выражение лиц у этих девственниц было самым что ни на есть блудливым, и в этом я ручаюсь. Выпив на свежем воздухе кедрового самогону с-под-орешков, я прочел на пробу пару стихов ранней Цветаевой; девицы внимали. Я выпил ещё стакан и, не переводя дыхания, перешел к Баркову. Девицы лукаво щурились, посмеиваясь невзначай. Проходившие мимо вынесенного из избы на бугор деревянного стола, за которым мы сидели, девственники - престарелые члены общины - крестились ненароком. Я хватил ещё чарку и, умилившись, прочел послание Вертера к Шарлотте - девицы неожиданно заржали. Я махнул рукой на приличия и, встав из-за стола в полный рост, рассказал одними цитатами из Гомера о цели и сути Троянской войны. Я сказал, что, по последним данным историков, Джульетте было тринадцать лет, а Елене Прекрасной - вообще десять, так что всех участников этого педофилического действа нужно было пересажать к чертям свинячьим ещё в эпоху раннего средневековья. Девицы зааплодировали. Я рассказал о Шечикетсаль - шестнадцатилетней любовнице престарелого Кетсалькоатля - и девицы пригорюнились.
Решив поднять им настроение и совершенно потеряв ориентацию в физическом времени и в духовном пространстве под воздействием пятой порции кедрового самогона, я, сбросив порты и приплясывая, стал распевать народные частушки про топор, плывущий по реке из города Чугуева. Я, видите ли, решил, что эти куплеты как нельзя больше подходят к моменту, который я полагал посконно и сермяжно народным. В плясе я продвигался к обрыву реки. Кажется, это была Лена не то Иртыш. У девиц сияли лучистые глаза. Они повскакали со скамей и двинулись за мной.
...Очнулся я утром, как Остап Бендер - без штанов, без самогона, без документов, без миллиона. Мой рюкзак валялся поодаль, с Лены несло свежим ветром, мое нутро выворачивалось наизнанку, и дико болела голова. Я не помнил, чем закончился день. Помню лишь хилые воздетые кулаки и полыхающие очи девственных с рождения и до пенсии старцев, истошные женские крики и - кажется - себя, летящего кувырком с откоса.
Ползая по кочкам, я собрал небогатое свое имущество и искупался в реке. Потом, покачиваясь, я сориентировался по компасу и направился по следующему известному мне адресу. Этот адрес, подпольно данный мне в ленинградском Институте этнографии, был адресом последней в Восточной Сибири деревни скопцов, заменявших физическое воздержание под воздействием Духа воздержанием, искусственно, но накрепко закрепленным под воздействием нехитрой, но болезненной хирургической операцией.
То, что было со мной в этой деревне, я расскажу в следующий раз.
Вместо обещанного рецепта - Биовизирю, и - с благодарностью - Мантикоре, натолкнувшей меня на археологические россыпи воспоминаний из прошлой жизни.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Вот меня тут намедни спросили, отчего я, юный дед, не вывешиваю сводок о состоянии духовно-физического развития внука, в то время как многие мамочки (бабушек на @дневниках, кажется, пока ещё не наблюдается?) регулярно, как сводки ТАСС, публикуют посты о какании и писании своих малышей, о их весе и росте, цвете глаз и волос.
Я сперва затруднился с ответом, а потом все же рискнул сказать так: я не сообщаю о том, как малыш впервые обкакался и о том, как мы всем семейством впервые купали его в кукольной ванночке - оттого лишь, мне сдается, что эти действительно милые процессы по-настоящему интересуют лишь узкий круг лиц, непосредственно связанных с нашим новорожденным - то-есть ближайших родственников.
По большому счету, во всех семьях такое происходит достаточно однообразно - и какание, и писание, и сосание груди, и купание, и первая попытка сесть, и первая попытка встать, и первая улыбка, и первое слово.
Если кого-то искренне интересует, как это все происходило, происходит и будет происходить в семействе Либертарного Дракона, вполне можно зайти в дневник, скажем, Mirion и прочесть - и факты, обстоятельно сообщаемые на Дальнем Востоке, ну очень малым будут отличаться от аналогичных фактов, излагаемых на Востоке Ближнем.
Хотя, пожалуй, все же не удержусь и расскажу, что малыш ни за что не желает спать ни на руках у собственных мамы с папой, ни на руках у бабушки, а засыпает он исключительно на руках у деда.
Как и следовало ожидать, молодые мамаша с папашей совсем растерялись (когда они делали малыша, то, вероятно, терялись значительно меньше), и нам приходится большую часть нерабочего времени проводить у них. Иногда это длится до полуночи и дальше.
Рассеянно зевая, в час ночи бродил я по @дневникам, держа на руках уснувшего внука, и углубился в дела давно минувших дней, в преданье старины глубокой, когда Дайри были еще юны, и число дневников не превышало 12-и тысяч. И обнаружил старинные свои посты-иллюстрации, озаглавленные "Сценками из жизни дневниковцев". Зевая, с умилением прочел я комментарии пользователей, из которых многие давно поменяли ники, многие просто с дневников исчезли, а некоторые в свое время даже были удалены администрацией.
Всё другое тогда было - и восприятие происходящего, и отношения, и привязанности, и эмоциональный фон. Тогда мы ещё "скакаше, играя веселыми ногами".
Теперь иных уж нет, а те - далече.
Для тех, кто не присутствовал здесь почти два года назад, решил я ностальгически предложить серию этих "Сценок" ещё раз:
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Северная Ладога - южная Карелия. Мыс Утониеми.
Дай наводку к новым снимкам, Дочь умелая Похъёлы, Леса добрая хозяйка, Приносящая отраду, Аше наша в платье синем И в чулках с прошивкой красной! Не жалей своих сокровищ, Разбросай свои богатства : Золото рассыпь по елям, Серебро - по веткам сосен, Расстели платок широкий По болотным вязким топям На пути того, кто ищет...
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Случайно наткнулся на "Случайный дневник". Я по ним обычно не путешествую, а тут - ткнул. Первым делом взгляд споткнулся о голые попы. Красивые попы, слов нет. Кажется, девичьи. Хотя по нынешним временам - кто же разберет. Проверил - да, женский дневник; по крайней мере, тексты сочиняются, как бы, в женском роде. Судя по дате рождения в профиле, главной героине - лет четырнадцать, судя по стилю - лет сорок; судя по техничному изложению материала - писала бандерша ещё бабелевских времен: нечто типа мемуаров содержательницы публичного дома Иоськи Самуэльсона на глухой улице. Тема секса превалирует, но раскрыта, мне кажется, не полностью. Дневник, против своего ожидания, прочел с интересом: талант - он талант и есть, о чем ни пиши, - о попах, о крысах, о философии. После случайно брошенной фразы в одном из ранних постов окончательно утвердилась мысль, что автор - невинная девица лет двадцати, явно посещавшая литературную студию во главе с конфузливым преподавателем, воспитывавшим подопечных на русской романтической классике.
Именно такие легко краснеющие девицы, по наследству - или как привычку - перенимающие конфузливость преподавателей (в которых на раннем этапе творчества видят своих кумиров), и сходят, как правило, с катушек первыми, оставляя в постельных сценах далеко позади де Садов, Захер-Мазохов и давая фору Мопассанам - особенно если данный от природы литературный талант, вскормленный на вышеупомянутой классике, безудержно наслаивается на проблемы пубертатного периода.
Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Под утро, как раз между пением первых петухов в соседней арабской деревне и первым пением муэдзинов, меня осенило: привязанность и симпатия нашей eden к нашей Аше - чисто мистического свойства. Тут дело явно в обратной аббревиатурной гематрии, небесные принципы которой разработаны сотней поколений каббалистов. Если ник "Аше" прочесть наоборот, то мы получаем "Еша", т.е. "Еhуда - Шомрон - Аза".
Каково?!
Решительно ничего не происходит просто так. Случайностей не бывает вовсе. Любая симпатия и антипатия связаны с музыкой небесных сфер и перемещениями в духовных мирах - сфирот; о явлениях этих писало так много мыслителей, начиная с безымянного автора "Сефер йецира" и до Любавичского ребе включительно, что сейчас я из этой, более чем двухтысячелетней, сиятельной плеяды, по принципу чистой симпатии выделяю лишь Баал Шем Това и Хаима бен Атара.
Теперь необходимо провентилировать ники @персонажей, с которыми у меня сложились отношения, в той или иной степени повлиявшие на жизненный расклад, мировоззрение, нервную систему и психику.
Более года назад, во время перечитывания книги Псалмов, я наткнулся на ещё одно доказательство этого явления, о чем тогда же и написал:
Таким образом, открытие с Аше-Еша вовсе не так уж уникально, но на данный момент и оно улучшило мое настроение. В замыслы Творца проникнуть немыслимо, но мыслимо пользоваться руководством фразы о том, что "имеющий уши да услышит". Всё, по большому счету, лежит на поверхности, нужно лишь уметь прислушаться (не ушами) и верно расставить акценты.