17:46

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Кшиська, ни одной из рекомендаций твоим ПЧ, выложенных в последнем посте твоего дневника, я следовать не буду. Никаких твоих претензий по собственному адресу, выложенных в последней записи, я органически не принимаю. Не согласен, и всё. И есть на то причины, а не просто так. Убедительнейшая просьба - вернуть на место опцию на комментирование. А то, понимаешь, слово "Комментировать" висит, а воспользоваться этим словом совершенно невозможно уже который день.



И пишу не на у-мэйл, а здесь, потому что, перефразируя А.А.Стэр, заведующую кафедрой методики преподавания истории в институте, в котором я учился, дневники - дело иногда не только личное.



"Я бывают разные", знаешь ли.


12:33

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Ругают.

Педагогически неправильно я воспитываю ребёнка.

читать дальше

@темы: Психические заметки, буси

08:00

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
От других мне хвала - что хула.
От тебя и хула - похвала.
(с)


Спасибо тебе.

07:29

A Sof.

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
-----------------------------------------------------

"UN AN EK", vi flegt zogn mayn shviger.



"LEFI TSARA - AGRA", vi zogt Gemore.

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Игорю - с улыбкой, но без капли иронии.

07:52

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
У человека тело одно, как одиночка...

(Арсений Тарковский)

@темы: цитаты

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Наступает первое июня. Ами, поздравляю тебя! Тем более приятно, что эта дата одновременно является Днём защиты детей. : )



Дорогая М.-ка!

Тебя я тоже поздравляю с днём рождения - как самую лучшую Эмку на свете. Самого-самого доброго, лучшего, возвышенно-романтического и цивильно-материального одновременно! Счастливой любви тебе и здоровья твоим близким... Некоторым диссонансом в этом поздравлении звучит признание того факта, что я до сих пор не знаю, как правильно произносить твой ник: Эмка или Мэка.



Девушки, получите: :red: :white: :red: :white: :red: :white: :red: :white: :red: :white: :red: :white: :red: :white: :red: :white: :red: :white:

12:49

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Lefi da'ati, "Melech ha-Yomanim" achal ota. Im kach - afsik lesachek ba-mishakim ele. Bichlal. Nekuda.

05:47

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Daniila, c днём рождения!

И не грусти, пожалуйста... Пусть у тебя сбудется по возможности всё. Так вот пожелаем.

21:30

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Доминошечка, через пару часов наступает твой день рождения. Я тебя поздравляю и лишь сокрушаюсь, что не в силах преподнести реальный презент, которого ты, безусловно, заслуживаешь...



:red: :white: :red:



:4u:




Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Сегодня мне приснилось Сосново. Посёлок на Карельском перешейке, где я жил летом на даче много, много лет, - место, ставшее мне настоящей духовной родиной, где я прочёл первые книги, где каждое дерево, каждый забор, каждая поляна в лесу связаны нитями воспоминаний воедино. Здесь мой первый гром говорил со мной, и я понял его язык. Из-за каждой травинки, из-под каждого цветка там выглядывают эльфы, гномы и хоббиты, там на полянах разгуливают обезьянолюди Конан-Дойля, там в чаще ельника раздаётся тяжёлая поступь мамонтов Обручева и Эдуарда Шторха. Семь подземных королей обитают в Пещере, вход в которую замурован у песчаного пляжа на Озере, и птицы не поют, а хрипло вопят, как будто в предсмертной тоске. Муми-тролли с полотенцами брели на берег, и посреди озера качались лодочки хатифнаттов. Сколько раз маленьким мальчиком, а потом и взрослым дядей, за руку с сыном, я проходил крадучись по шпалам раздолбанной одноколейки, и размахивал руками, и шептал наизусть диалоги Руматы и Мак Сима, и они отвечали мне, и сын, приоткрыв рот, снизу вверх смотрел на меня, и включался потом в диалог. Ветер качал верхушки сосен, солнце золотило кору деревьев, небольшие облака проплывали в тусклой северной синеве, шелест крон завивал горьковатый дымок сожженных в соседнем дворе сухих листев - я знал, что это Поднебесная и Заоблочная разговаривают со мной. А запахи, запахи! Хвои, липы, рябины - священного дерева колдуний, мокрой после дождя травы, солнца и нагретого им песка на склонах вересковых холмов, одетых лесом. Эти запахи нужно упаковывать в бутылочки и продавать на вес, и требовать неподъёмные суммы за один вздох. Иещёболее.

Там, где я живу теперь, нет никаких запахов, кроме запахов яростного солнца, знойного ветра и раскалённого камня. Здесь нет сумрачных елей, зато всюду растопырили никчёмные, ничем не пахнущие, полутораметровые свои листья финиковые пальмы. Сосны растут лишь в горах, и я дважды в год ползу в горы - виток за витком серпантина дорог, чтобы очутиться в атмосфере, хотя бы отдалённо напоминающей ту дальнюю, забытую, детскую. Прижимаясь спиной к пыльному стволу средиземноморской сосны, из древесины которой Соломон Мудрый строил свой Храм, ловлю шепот ветра, закрыв глаза. Я вспоминаю.

Несоответствие библейской Эрец халав у-дваш, страны, текущей мёда и молоком, с реальной выжженной пустыней нагорий, так разительно, что, раскинув руки между стволов сосен, я скулю, как щенок. Нет ничего решительно общего между пыльной кроной сухой ливанской сосны и пышной, чуть влажноватой от росы, чуть нагретой вечерним солнцем кроной сосны Севера. Яростное солнце пустынь Юга, на которое нельзя смотреть, не прикрыв веки, вызывает к жизни древние песни воинов-за-веру и проклятия воздевших кулаки к небесам пророков. Холодное солнце над отнятыми у Финляндии чащами и буреломами позволяет смотреть на него не мигая даже в полдень, и качает глубоко в душе тихие напевы Калевалы в сумрачной стране Похъёлы.

"А зимой там колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе..."

Меня привезли в Сосново ребёнком, летом, перед поступлением в первый класс. С шестьдесят девятого года и до самого отъезда из России в девяностом году я жил на даче во время каникул и отпусков - в одном доме на тихой Шоссейной улице, со всех сторон к которой подбирался лес моего детства. Хозяином дачи был Василий Васильевич.

Он работал на местной железнодорожной станции, на полпути между Выборгом, Приозерском и Сортовалой. Где он родился, крестьянин, как очутился после войны в этой Богом забытой деревне, он никогда не рассказывал. Он никогда не рассказывал о Великой войне, за участие в которой ему выделили клочок земли в карельских лесах, - много позднее я узнал, за что. Он не знал, сколько ему было лет. Он родился в позапрошлом веке, и данные паспорта своего, выданного царскими чиновниками, он забыл.

Родители мои, а позже я сам, снимали две комнаты у него в доме. Утром, в пять часов, он уходил на свой полустанок, и возвращался на закате, и до первых звёзд копался в саду. Он выращивал малину, чёрную и красную смородину, мелкий картофель, огурцы. Он угощал меня плодами своего огорода. Я помню первый раз, когда он встречал нас, своих дачников, в июне 69-го. Высоченный лысый дед с оттопыренными ушами, худой, жилистый, с буграми мышц по всему телу, с каменными бицепсами, отложил в сторону косу, пинком ноги отшвырнул копну одуряюще пахнувшего сена, и шагнул к нам навстречу. Голос у него оказался скрипучим, как несмазанное колесо телеги. Зелёные глаза смотрели пристально из-под кустистых бровей. Он сунул каменную ладонь моему отцу и гаркнул:

-Здоров! Я - Василь Васильич. А ты кто будешь?

Не дожидаясь ответа, он перевёл взгляд на меня.

-Здоров! Ты - кто?

-Я... Миша.

-О! Миха, значить. Мих, ты чёрную смороду будешь?

Я боялся его, огромного, нависшего надо мной, пахнущего здоровым чистым потом, и сказал, что - да, хочу. Я ненавидел чёрную смородину.

Потом мы сидели на скамеечке за врытым в землю столиком. Я, давясь ягодами, щедро насыпанными в плетёное лукошко, смотрел, как хозяин выставил на стол огромную бутыль прозрачного, как слеза, самогона, и закуску: три помидора, тёплый, только что выкопанный, пахнущий прелой землёй огурец, зелёный лук, неровно порезанные куски чёрного, тяжёлого как подкова хлеба, и соль в тряпице.

Василь Васильич опрокинул в рот стакан и с неодобрением покосился на сигареты, вытащенные моим отцом из кармана куртки.

-Брось! - гаркнул он. - Не люблю. Дьявольское изобретение. Коммунисты придумали.

Отец поспешно спрятал пачку в карман.

-Да ведь, Василий Васильевич, люди курили и до советской власти...

-Махру курили! И трубку! А коммунисты придумали чище, чем европейские жуки - у тех просто вонючая бумага табак окружает - а они придумали чище! Понял?! Эй, малый, ты сам-то не из этих ли буишь? Не большевик?!

Василь Васильич рывком привстал со скаьи. Родители молчали, боясь раздражить сурового хозяина лесной дачи. Они ничего не поняли. Отец отрицательно качнул головой.

-Бе-ло-мор! У европейских жуков-та короли да прынцессы-бляди на обложке, а наши рабство на пачке увековечили! Чище ещё! Понял?! Брось, не люблю! Ты у меня в саду гость, в доме жить будешь, папирос не курить - понял?!

Отец с мамой, видимо, поняли о рабстве и беломоре, я же тогда понял лишь, что грозный старик никому не даёт курить у себя в доме и вообще на своём участке.

Тот первый разговор с ним я запомнил на всю жизнь, он впился в мою память вместе с терпким вкусом смородины на языке.

Василь Васильич жил своим огородом. В продуктовом магазине посёлка он покупал лишь хлеб и соль. Корова Рыжуха снабжала его молоком, остальное он выращивал у себя в саду сам. Мяса не ел. Самогон изготовлял в неимоверных количествах и выпивал его сам или с дачниками и их гостями, причём всем наливал щедро и поровну.

-Моя дневная порция - пятьсот грамм самогону, понял?! Овощи-фрукты - да! Мои личные! Мясу - бой! В их сраных магАзинах я покупать говно не намерен! Бе-ло-мор... Сигареты на участке увижу - смерть. Понял?

Телевизора в доме не было, радиоточку хозяин забросил на чердак "в пясят шестом, при Хруще ишшо". Газеты использовались исключительно в сортире; я заметил, что хозяин отдаёт предпочтение "Правде" и "Труду". Я подростком ещё полюбил Василь Васильича, я верил ему слепо, я, разинув рот, слушал его рассказы о жизни. Он был мудр, и хлесткое слово его, припечатываемое к любому событию, было почти законом. Уже студентом, привезя как-то летом на дачу мою Ирку - на смотрины Василь Васильичу, я вдруг понял, что лысый старик с оттопыренными ушами понимает толк не только в водке, но и в женщинах. Осмотрев бледнеющую Ирку со всех сторон - она была в шортах и купальном лифчике по случаю жаркой июльской погоды, с томиком самиздатовского Сартра в руке - он заиграл буграми мышц и рявкнул вдруг:

-Миха! Эту блядь только ебать! Жена не будет. Го-ро-жа-ноч-ка... Всё!

И ушёл косить своё сено.

На Ирку, прожившую у него в доме после этой первой встречи ещё много лет, внимания больше он не обращал никогда.

Я знал, что это - приговор, не подлежащий обжалованию. Что будет так, как он сказал. Так и стало - пусть спустя почти десять лет...

О коммунистах он говорил с нескрываемой злобой, никогда не раскрывая причины, но я догадывался, что истоки её - в годах коллективизации, в далёкой поре его молодости. О войне - не рассказывал, касаясь её лишь косвенно; о нацистах он говорил с отвращением, как о жуках, но - с некоторым уважением.

-ХозяевА были! Да. Маттттьььь...

Он пил безбожно, но никогда не пьянел. Вокруг него всегда вились более или менее молодые дачницы, и я сперва удивлялся этому - старик был резок и зол, как сто чертей, лыс, имел прозрачной голубизны глаза и искривлённый вечной судорогой рот, из которого ежеминутно вылетала ругань по адресу горожан, дураков-соседей, женщин и вообще коммунистов.

Меня он полюбил. Я почему-то напоминал ему внука, любимого внука Ванечку, который скурвился, ушёл из железнодорожного депо в город, вступил в партию и стал бойко продвигаться по комсомольской части. Старик оборвал с ним все контакты лет за десять до моего рождения.

Жена Хозяина, как мы все почтительно именовали его, "Дашка Семёновна, умерла во время перед войной, аккурат, значить, в тридцать седьмом". Позже я догадывался, отчего она умерла, но ни разу не рискнул спросить об этом Хозяина. Трое сыновей его погибли на фронте, один из них - ещё в финскую кампанию, в тридцать девятом. Остались у Васильича две дочки и масса внуков и правнуков, имена и годы рождения которых он путал. Почти никто из них никогда не приезжал проведать главу клана, и он, казалось, вовсе не огорчался этому.

В День железнодорожника, в свой профессиональный праздник, под вечер, к нему набивались соседки - ещё не старые, бойкие бабёнки лет сорока-пятидесяти, все - обязательно в белых платочках (он так любил). Хозяин вытягивал из сарая древнюю, огромную гармонь, разваливался на лавочке у входа в свой сад, на солнечной лесной поляне, и выкрикивал диким голосом, несмазанным, как мельничный жернов, единственный куплет:

-Пароход плывёт - волна колцами,

будем рыб кормить комсомольцами!

Пароход идёт мимо пристани -

будем рыб кормить - эх! - коммунистами!


Бабёнки, взвизгивая, плясали перед ним, призывно тряся спелыми грудями, а он, прищурившись, озирал их, как петух - квочек.

Всё, что он изрекал путного, даже единовременно, я запоминал намертво, - как запомнил навсегда и этот странный куплет.

Я никогда не мог понять, сколько ему лет, почему он не стареет. Годов своих он не знал; в шестьдесят девятом он давно был на пенсии, хотя каждый день аккуратно ходил на работу на свой полустанок, где его, кажется, ценили. Руками он умел делать по дому всё - в зависимости от необходимости. Косил сено для своей Рыжухи он так, что я никогда не мог угнаться за ним. Много раз я просил его дать мне косу, и он, ворча что-то о баловстве, неохотно давал мне её, но я останавливался уже на десятой минуте. Василь Васильич, посмеиваясь, уходил за это время вперёд метров на тридцать...

Метрах в ста от его участка находился заброшенный пустырь, в центре которого, среди развалин, стояла землянка. В землянке жил старик, возрастом едва ли не древнее самого нашего хозяина. Это был быший полицай, при немцах или финнах получивший в своё ведомство весь этот район, но никого, по слухам, не погубивший и с партизанами отношения имевший хорошие. Отсидев после войны положенные пятнадцать лет, он приехал сюда и, работая на колхозников подённо (пенсии от государства ему не полагалось), сумел скопить денег и построить на пустыре дом. Как только он его построил, дом сожгли неизвестные патриоты - вероятно, дачники. Бывший полицай переселился в выкопанную им самим землянку, не доедал, не досыпал, жил как во сне - но в 72-м построил вторую избу, поплоше первой. Её немедля сожгли снова.

...Я проснулся от криков, топота и хохота толпы. В ночном окне плясали отблески пожара. Я выскочил из дома.

Толпа плотно окружила горящий участок, не входя в пылающий круг. Горело всё - изба полицая, сарай, даже жалкая теплица поодаль. Бензином были облиты в огороде аккуратные ряды помидоров и картошки. Старик метался по пепелищу и вскрикивал тонким голосом. Дачники гоготали, соседи-колхозники молчали задумчиво. Никто не спешил помочь. Мой отец, стоявший тут же, что-то спросил - ему ответили невнятно: "полицай же... падла". Отец замолчал.

Толпа вдруг раздалась. В пылающий круг влетел наш хозяин с ведром воды... Резко остановился, постоял с полминуты и аккуратно опустил ведро на землю. Махнул рукой: "эх-ма... тут ничё не сделать... Пошли, Федорыч, ко мне".

Федорыч, убитый горем, не слышал.

Василь Васильич обернулся к толпе, белые, прозрачные глаза его медленно выкатились. Ближайшие зеваки вдруг шарахнулись в стороны.

-Вы - говно!.. - не очень громко, но с каким-то упоением страсти произнёс Хозяин. - Вы были - есть - и будете - ГОВНО.

И ушёл, пнув ведро, разлив воду. Толпа молча расступилась перед ним.

Бывший полицай побрёл следом.

Всю ночь они пили самогон, а наутро Васильич ударил два раза в дверь моей комнаты:

-Миха... у тебя есть какие-нибудь штаны, тебе не нужные али ношенные?

Штаны у меня были.

-Дай сюда. Федорычу пойдут. У него ни хрена не осталось вообще. Пока жить будет у меня. Мои портки ему велики. Давай штаны.

Я не дал штанов... Я залепетал что-то о фашистах, полицаях, предателях родины. Мне было двенадцать лет. Старик стоял, нависнув надо мной, как глыба.

Потом сказал:

-Ты молодой исчо. Ты не понимаешь. Федорыч никого не повесил, он даже людей спас нескольких на войне. Потом он сидел, и искупил. А это говно развлекается так - ты понял? Они жгут его, не потому что не любят фашистов, а потому что знают - им за поджог ничего не будет. Пионер, блядь! Давай штаны!..

Я вытащил из шкафа старые мои, летние тренировочные штаны и нехотя подал Хозяину. Он взял их и, не сказав больше ни слова, ушёл к себе.

...Прошло много лет. Федорыч прожил у Хозяина лет пять и умер. Я приезжал на дачу снова и снова - старшеклассником, студентом, потом учителем, потом - уже эмигрантом. Василь Васильич, казалось, не старел. Он лишь немного усох и потерял все зубы, но по-прежнему шелестел в саду косой, и по-прежнему буграми его мышц любовались из-за покосившегося забора дачницы и соседки.

Он стал чуть забывчив, уши на лысой голове его оттопыривались с каждым годом всё сильнее. Он стал как-то лихорадочно менять женщин. Каждый год у него в саду появлялась новая подруга. Женщин он выбирал придирчиво, но быстро. Главным достоинством в его глазах была толщина и размер груди. Каждый раз по моему приезду решето с малиной и кувшин молока на деревяшшый столик в саду ставила новая подруга. Им было по сорок - пятьдесят - шестьдесят лет. Старик радовался мне, спрашивал о здоровье, о Иерусалиме, о том, душат ли на Святой Земле коммунистов, о том, хорошая ли хозяйка моя новая жена. Я сказал ему в 93-м, холодной, мокрой осенью, примчавшись в деревню почти сразу с самолёта и таможни, сидя в саду за самогоном:

-Василь Васильич, господи! Я вырос, уже скоро стареть начну, а вы - всё такой же... Вы вечный какой-то, честное слово.

Старик хмуро скосил зелёный глаз на ползавшую в парнике очередную хозяйку:

-Мне, Миха, точно уже за сто... Я это чую. Эй, Манька, подь сюды!

Манька подошла как-то боязливо. Круглое милое лицо, серые глаза. Коса, завязанная вокруг головы...

-Ты довольна мной?

Она спешно кивнула.

-Ну, иди, ишшо покопайся. Юбку-то закрой, ты. Надует. Потом поесть сообрази нам. Всё. Иди.

-У неё свой участок есть, и мово ей не надобно. Она за любовь ко мне жить приехала. Пока я могу с бабой - я жив. А ты, если уже не смогёшь - ты уже мёртвый. Понял?!

И зареготал несмазанным колесом. Потом прибавил потише:

-Ей, Маньке-то, тридцать восемь весной будет. Хахаля свово она прогнала. Он ко мне заявился права качать - я его поленом шуганул, коммуниста фуева. Теперь не придёт уже. А она мной довольна. И ишшо лет цать довольна будет. Пока я жив. Понял?!

Потом посмотрел пристально, вдруг привстал, обнял меня за шею, сгрёб железобетонной рукой волосы и сделал мне "смазь" шершавой ладонью. Легонько оттолкнул от себя:

-Всё. Иди. Езжай в свои палестины. Может, исчо увижу тебя. А может, нет. Чего-то сердце колет. Часто.

И я приезжал ещё: в девяносто седьмом и в девяносто девятом. Женщины менялись уже не так часто. Старик радовался; перед тем, как завести меня в дом, сажал за столик в саду, и мы пили его самогон. Я рассказывал про арабов, он - про то, что в России "получше стало без коммунистов, но всё равно херово, оттого как эти вот - исчо хуже".

В позапрошлом году я приехал в Питер снова. Был декабрь, снег по колено, я не поехал в деревню к Василь Васильичу. Телефона у него не было, я не знал, как пробиться. Потом я вернулся домой...

Сегодня утром из небытия вдруг возникла Люся, старая молочница из Сосново, одна из бывших бесчисленных любовниц Старика. Оказывается, у неё, непонятно с каких пор, сохранился номер моего иерусалимского телефона. Она звонила из лесного почтового отделения, рыдая в голос.

-Миша, Васенька умер три дня назад...

Я спросонья не мог понять, кто такой Васенька, но Люсю я узнал.

-Мы шли за гробом все - все его бабы. Похоронили его у той рябины, на нашем кладбище в посёлке. Рябину ты помнишь, да?

Я не помнил рябины.

-А нас целая толпа шла, ты знаешь... Ни одного мужика - все его деповцы на железной дороге-то умерли давно, а больше, окромя нас, баб, никто его не помнил... Ты приезжай, Миша, приезжай! Он тебе будильник в наследство оставил, с хромом! Помнишь будильник?

Будильник я помнил. Я любил играть ещё мальчиком этими старинными серебряными часами с малиновым звоном, висевшими на стене в хозяйской горнице. Это была единственная ценная вещь в доме Василь Васильича, и он шутя говорил мне всякий раз, когда я приезжал к нему уже из-за границы, что завещает мне их...

Я промямлил что-то в ответ Люсе, поблагодарил за звонок... Я не почувствовал грусти, только какая-то холодная лапа легонько сжала мне сердце, сжала - и сразу отпустила.



"...А зимой там колют дрова и сидят на репе,

и звезда моргает от дыма в морозном небе,

и не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли -

да пустое место, где мы любили".


08:14

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Перевод "Пеппи Длинныйчулок" на русский - поистине замечателен. Но сколько раз я поражался бьющей в глаза несостыковке перевода одного-единственного двустишия, имеющегося в тексте, с переводом тех же двух строчек, ставших классическими, у другого автора и у другого переводчика. Видимо, переводчик Линдгрен, при великолепном владении языком, был так зациклен на самого себя, что не желал принимать во внимание классический перевод Стивенсоновского "Острова сокровищ".

Я имею в виду, что всю жизнь подозревал - в ночной песенке Пеппи, когда она сидела с Томми и Анникой у костра, что-то не так:

-Пятнадцать человек и покойника ящик.

Йо-хо-хо, и в бутылке ром!


Какой ещё ящик покойника? Ведь ясно даже и ежу, что речь идёт о пиратской песне из "Острова сокровищ":

-Пятнадцать человек на сундук мертвеца,

Йо-хо-хо, и бутылка рому!..


Надо же быть таким самовлюблённым, чтобы напрочь не принять во внимание, что этот перевод Стивенсона - именно в последнем варианте - стал в России классическим ещё в 19-м веке; значит, при переводе "Пеппи" его просто необходимо учитывать во имя читателей, чтобы не возникло недоразумения. Но - не учли.

Сегодня с Бусей будем проводить сравнительный анализ перевода этих двух строк.



Всё, пошёл я. Пожелайте удачи.

Как в прорубь шагнуть.


Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
В связи с накладыванием полного и безоговорочного запрета господами врачами на любое спиртное, супруга под сурдинку ввела запрет и на курение в моём собственном кабинете. Необычайно мучительно - приходится сосать пластмассовую палочку, выделанную какими-то умельцами под сигарету. Невозможно ни читать, ни писать. Думать невозможно тоже. Бегать курить во двор сильно утомляет - там дураки-соседи.

С остервенением треща пластмассовой сигаретой и воображая клубы дыма, идём заниматься с Буськой. На очереди - углублённый анализ "Волшебника Изумрудного города". Один раз мы его уже проходили, но это было давно. Ребёнок брыкается, ему приятнее посмотреть мультик на ту же тему. Вот оно, разлагающее влияние американской педагогической системы на неокрепшие души ближневосточных дошкольников. Увещевания. Угрозы оставить без сладкого. Непедагогично. Нужно заинтересовать. Нужно разбудить дремлющую совесть. Солнце моё, как же можно ехать летом к бабушке с дедушкой, не зная кардинальных отличий Гудвина, Великого и Ужасного от Страшилы Мудрого, и не выяснить степени родства Людоеда с Саблезубыми Тиграми? Если внученькой не будет ясно усвоено духовное родство Марранов и Летучих Обезьян, дедушка Марик и бабушка Марина будут вне себя. Солнце, ты рискуешь предстать перед ними Дуболомом! Папа, отвяжись. Ну, хорошо, я посмотрю картинки. Солнце, картинки ты смотрела, когда тебе было полгода! Сейчас читать нужно... Доня, мама моя золотая, не зли папу, он сегодня не курит, бабмара-чуфара, он нервный. Ну хорошо, давай... Я нараспев буду и наизусть, лады? - Солнце, откуда у тебя это ужасное слово - "лады"? Опять от деда Гриши... Есть слово "хорошо", в крайнем случае - "ладно". Я уже дважды ловил тебя на выражении "лОжить". Ах, это тётя Мера?.. Да, она тоже из-под Житомира, прямо из-под города. Хрен редьки не слаще, скорики-морики... Папа, что ты там бормочешь, блин? Что-о-о?! Откуда это выражение? Опять деда Гриша? Ах, нет - это сосед-эфиоп начинает изучение русского языка с идиоматических оборотов...

Так, читаем. Не отвлекайся. Вперёд.

-Разразись, ураган! Лети по свету, как бешеный зверь! Рви, ломай, круши! Опрокидывай дома, поднимай на воздух! Сусака, масака, лэма, рэма, гэма! Буридо, фуридо, сэма, пэма, фэма!..

Папа, что такое "сэма, гэма"? Это по-русски?

-Нет, это на волшебном таком языке. Не отвлекайся.

-И тогда сильный, могучий богатырь Арнаульф увидел волшебника ростом с башню. Изо рта и ноздрей волшебника вылетал огонь... Папа, ты хотел рассказать о том, почему не вымерли саблезубые тигры в Стране Гудвина...

-Потом. Они - пережиток плейстоцена. Ты помнишь, солнце, что было раньше - плейстоцен или плиоцен? Правильно. А юрский период...

-Ребёнку это рано знать! Не морочь ей голову! Быстро - читать сказку! А то и пластмассовую сигарету отниму!

Так, это мама с её ЦУ. Доча, срочно читаем дальше.

-Круши, рви, ломай! - дико вопила колдунья. - Сусака, масака, буридо, фуридо! - Она выкрикивала волшебные слова и брызгала вокруг растрепанным помелом, и небо омрачилось, и собрались тучи, и начал свистеть ветер. Вдали блестели молнии... Папа, это про маму?

-Бог с тобой, это про Гингему... Что ты говоришь, она ещё услышит!

Я тебе, Бусь, тут в компьютере одно стихотворение нашёл про Волшебную страну. как раз про Гингему. Вот закончим главу - и пойдём посмотрим.

-Ты обещал показать картинки к дневникам. Мне надоело читать! Этот Урфин Джюс - какой-то дурак!.. Как его дуболомы, даже хужее. Он Железного Дровосека посадил в подземелье, и он... он... зар-жа-вел...

Рыдания.

-Солнце, не хужее, а хуже. Не плачь. Пошли, я тебе Кагги-Карр покажу. О! Кстати о Кагги-Карр...

Включается компьютер. Вход в Дневники. Прыгаем по аватарам.

Солнце, это тоже Волшебная страна. Тут тоже есть эльфы и гномы, я тебе уже показывал. А вот, кстати, Кагги-Карр.

-Какая же это Кагги-Карр? Это какой-то танк с чайником...

Гм-м... Ну, ты же помнишь, что Страшила Мудрый присвоил вороне титул Главного советника?

-Помню. Ну и что?

-Так советнику выделили транспорт. И чайник в транспорте, чтобы чай пить в дороге...

-Пап, ты смеёшься! Я маленькая, но это не значит, что можно смеяться надо мной! Какой транспорт, если ворона летает! Зачем ей транспорт - она же летит быстрее, чем он едет... Да и почему танк-то вообще?

-Ну... Вдруг Шестилапые нападут... Ворона - она же маленькая...

-Шестилапые водятся в темноте! Под землёй! А танки ползают по земле. Что ты мне сказки рассказываешь?!

-Ну хорошо. Вот Кагги-Карр. Настоящая.

-Теперь это не танк, а вообще какая-то тётя! Танк превратился в тётю?!

-Уф-ф-ф... Тётя сидит в танке. Иногда превращается в ворону и летает...

-Ты хочешь сказать, что вот этой тёте Страшила Мудрый присвоил звание Главного советника?

-Н-ну... некоторым образом...

-А этот дядя рядом кто? Гудвин, Великий и Ужасный?

-Типа того... Ну хорошо, давай посмотрим ещё волшебные картинки. А потом пойдём покушаем и - спать. Да?

-Погоди ты... Это что за тётя глаза выпучила? Она - матрёшка?

-Не-е... Это Катя такая...

-Ты её знаешь? Она что - семечками торгует?

-Почему - семечками? Она - уважаемый человек... начальник даже...

-Ну у тебя и знакомые. Ну хорошо. А у этого дяди почему глазки такие ма-а-ленькие? Он добрый, я вижу...

-Ага. Это же Паша. Он, точно, очень добрый. Смотри-ка, как это ты определила?..

-Я вижу. А вот эта тётя на гитаре играет? Хорошо играет? Лучше, чем ты?

-Я не знаю, как она играет... Да это и не гитара, по-моему, вовсе, а мандолина. Саша её зовут. Вот я тебе тётю покажу, которая действительно на гитаре хорошо играет! Во!..

-Это не тётя, это вишня какая-то... Цветы на гитарах не играют. Но тётя тоже добрая, да. Грустная. Я вижу.

-Ну, ты даёшь. А вот про эту тётю - что скажешь? Добрая или не очень?

Молчит. Склонила голову в одну сторону, потом в другую.

-Рафаэль.

-А?!

-Рафаэль, говорю. Ты мне альбом показывал. Художник. Только там - всё лицо, а тут она за дверь спряталась... Одним глазом смотрит. Я не знаю, добрая или нет. Смотрит всё, смотрит... пап, а это - кто?

-Это - типа, королева эльфов. Что ты в ней видишь?

-Думает много... И всё грустит. Тут у тебя слишком много грустных.

-Можно подумать, я сам сильно весёлый... Ну, а про этого вот что скажешь?

-Ой, это чёрт какой-то! С зубами и глазами! Скалит зубастую пасть. Тянется, тянется к Лялечке, Лялечку хочет украсть...

-Стоп-стоп-стоп. Это из другой оперы.

--А-а, да. Чуковский. Я перепутала от страха.

-Ты не бойся, он тоже хороший. Он - муж королевы эльфов.

-О! Вот лошадка! На ней ездят?

-Нет, на ней не ездят. Это - думающая лошадка. Очень умная. Разве можно ездить на лошадках, которые думают?

-А вот голая тётя с хвостом!

-Это русалка...

-Па-а-ап! А у этой тёти кровь из глаза капает! А-а-а!! Ей больно!

-Но ты её не боишься, я вижу!

-Я не боюсь. Она добрая. Мне её жалко... Ой, а это кто?! Какая смешная корова! Глазами водит!

-Это не корова... она хорошая!

-Я вижу, что хорошая. Слушай, я устала от твоих знакомых. Идём перед сном почитаем что-нибудь другое. Бодрячее.

-Бодрящее. Иди-иди, малыш, я сейчас приду. Пикапу, трикапу.



Сижу перед экраном, с остервенением сосу пластмассовую сигарету. Каждый вечер перед сном, после чтения одной главы из Волкова, мы повторяем по три-четыре страницы Барто и Михалкова. Дневники плавно включаются как дополнение композиции. Пока что не читаем, только смотрим аватарки, фотографии, картинки.



-Ребёнок готов! Иди быстро уже укладывать! Что это за образина на экране? Ты совсем свихнулся - показывать ей такие чудища!.. О чем ты вообще думаешь?

-Я думаю о среднестатистическом женском тельце.

-Что-о-о-о?!

-С-скорики, м-морики... Иду я уже. Иду.

@темы: Психические заметки, буси

14:42

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
"Скакаше, играя весёлыми ногами".

09:16

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Arsean, с днём рождения!



:red: :white: :red:

11:36

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Из подслушанного в чужих дискуссиях:



"Если тебя поцелуют в левую щеку, подставь правую".

(Винни)



"Я метаю не бисер, я метаю свиней".

(Какой-то Бес культурный)

09:20

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Предыдущий пост-цитата, плавно перетекший в комментариях в обсуждение лингвистического влияния на происхождение фамилий героев некоторых произведений Стругацких, не дал мне нормально поспать ночью. Я до пяти утра ворочался с бока на бок и вспоминал новые и новые фамилии персонажей "Обитаемого острова", "Града обречённого" и прочих романов, пытаясь подвести их под языковую базу. Дээс полагает, что в "Острове" превалирует венгерское влияние, я - румынское. В пять утра внезапно вспомнил, что окончания фамилий на "...у" могут быть запросто связаны и с португальским языком. Ведь - Жоржи Амаду ("Генералы песчаных карьеров" ) и Лобату ("Орден жёлтого дятла" )!



"Он рисовал профессора Мегу, похожим на бегемота, и бегемотов, похожих на профессора Мегу."

-----------



Olgapyat и Temni, независимо друг от друга, решили (временно, надеюсь) прикрыть свои дневники.

Скорблю, надеюсь и уповаю.

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
"В восточных морях видят катацуморидако пурпурного цвета со множеством длинных тонких рук, высовывается из круглой раковины размером в тридцать футов с остриями и гребнями, глаза как бы гнилые, весь оброс полипами. Когда всплывает, лежит на воде плоско, наподобие острова, распространяя зловоние и испражняясь белым, чтобы приманить рыб и птиц. Когда они собираются, хватает их рукaми без разбора и питается ими. В лунные ночи лежит, колыхаясь на волнах, устремив глаза в поднебесье, и размышляет о пучине вод, откуда извергнут. Размышления эти столь мрачны, что ужасают людей и они уподобляются тиграм".



(Ссылка - на японский манускрипт XIII в.)

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Солнечное субботнее утро. Плюс 23 и нет ветра. Кто-то в России закрыл дневник, кто-то уехал на дачу в Подмосковье, кто-то дома играет с котом. Как это всё далеко, как нереально.

С четвёртого этажа озираю уходящие к востоку красно-бурые холмы с редкими хвойными рощами на склонах. Сущая благодать, располагающая к поэтапной писанине, но писать не хочется. Нет настроения писать ввиду невозможности приложиться к бутылке красного сухого из виноградников со склонов горы Кармель, и закусить швейцарским сыром. Бутылка стоит на самом видном месте, но мы её не откроем; герметически упакованный сыр в красно-белой упаковке лежит возле неё, но мы не будем распечатывать эту упаковку. Я смотрю на солнце за окном не щурясь, в яростную, ярчайшую синеву, я вспоминаю Старика.

Я пью крепчайший чёрный кофе с перцем, готовить который меня научил древний Абд-Аллах с арабского рынка, что в Старом городе. Его лавка - как раз на развилке трёх улочек, одна из которых ведёт к мечети Омара, другая - к Стене плача; третья улочка, на углу которой, на первом этаже средневековой кладки дома, в наполненной благовониями лавке сидит старик - не просто улочка, а Виа де ла Роза, конец Крестного пути - прямиком выводящая к Храму гроба Господня. Сколько раз я топтался на этом перекрёстке трёх эпох и трёх вер, прежде чем зайти к старику! Он всегда видел меня, стоящего возле входа, но никогда не торопился здороваться. Я - молодой, я должен поздороваться первым. Я могу просто крикнуть "салам!" у входа, но не хочу нарушать очарование этого места. Его нельзя нарушать, очарование, оно исподволь впитывается во все поры тела, оно сонным дурманом кальяна входит в рот, в глаза, в уши, ему не мешают ни дикие крики туристов, ни тонкие голоса муэдзинов, трижды в день несущиеся с минаретов сотен мечетей, прославляя Аллаха всемилостивого и милосердного.

Я приходил сюда по пятницам, я шёл к сердцу арабского квартала Старого города в ленивой сутолоке базара, рыская глазами по сторонам, боясь слишком приближающихся ко мне прохожих, держа левую руку на пистолете, засунутом под ремень брюк, невидимым под рубахой; я добирался до лавки старика ровно без пяти двенадцать - и застывал, медленно поворачиваясь по часовой стрелке. В полдень начинали бить колокола в Гефсиманском саду, к ним постепенно присоединялись серебряные голоса колоколов десятков церквей всего города. Тени удлиннялись, призраки прошлого вполне зримо кружили вокруг - медленно, медленно. Юбки метут мостовую, трогает жалюзи ветер. Я слышу в уличном шуме топот медлительный конный. Ханаан язычников, Иудея Давида и Соломона, греческая керамика Антиоха Епифана, мраморные, выжженные солнцем нагорий колонны римской эпохи, византийские лепные инкрустации соединяются на этом перекрестке гармонично. Надменность масляных глаз потомков воинов Пророка, озирающих меня, сбивало с толку, заставляло крепче вцепиться в оружие, якобы невидимое для этих глаз, бесстыдно ощупывающих меня.

Когда гас серебряный звон последнего колокола, я заходил в лавку. Здесь ни к чему был мой краткий "шалом". "Салам алейкум, Абд-Аллах..." - робко, тихо говорил я и, вытирая вспотевший лоб, отпускал руку с курка. "Алейкум ас-салам, Муса" - как вывороченное наизнанку эхо, доносилось в ответ. Значит, всё в порядке. Здесь я - Гость. Гостя нельзя обидеть, хотя за порогом этого дома бывшему гостю можно всадить в спину нож - тем более, что он, гость, пришёл сюда сам, непрошенный, - и от неверных. Но здесь он в безопасности - до того момента, как выйдет за порог. Здесь, на своей территории, хозяин стал бы защищать его в любом случае - и до конца. Так говорит обычай. В доме гостю нужно предложить кофе и фарфоровую тарелочку с рахат-лукумом, с ним нужно сесть и поговорить ни о чём, прежде чем исподволь начать выяснять, для чего он пришёл, незваный. Я сидел, скрестив ноги, вместе с хозяином, на огромном пушистом ковре ручной работы, а стройная, быстрая, как гюрза, закутанная в чадру внучка старика подносила и подносила блюда со сластями и виноградом. "Шукран, Лейла..." - шептал я, и она сгибала стан в вежливом поклоне, не отвечая ни слова. Оставив нам блюдо, она, не отворачиваясь, пятилась к выходу. Мы говорили ни о чём. Я никогда не говорил ни о политике, ни об истории, а он - о том, зачем же я здесь - не у него в доме, а здесь вообще - в этом городе и в этой стране. Понять зачем, он не мог и не хотел, а я не мог бы ему ответить так, чтобы он понял, и не пытался сделать это ни разу. Меня тянуло в эту лавку из сказок Гарун аль-Рашида годами, и годами, почти каждую пятницу, я застывал на ковре, скрестив ноги, и пил крепчайший чёрный кофе, и опускал глаза под невидимым, исполненным презрения взглядом Лейлы, под быстрыми взглядами её братьев - активистов Исламского Джихада, и они знали, что я это знаю, - так же как знали, что я не побегу в полицию сообщать об этом, и я знал, что они это знают. Я выпивал три чашечки кофе, я съедал, как положено, ровно треть тарелочки рахат-лукума, я ощипывал только одну ветвь винограда, мы говорили о погоде, об урожае, о торговле хозяина древней керамикой, и я вставал, я кланялся им всем, и они почтительно-гордо кланялись в ответ, и я выходил, щурясь, из полумрака лавки в жаркий иерусалимский полдень, и они осторожно прикрывали за мной дверь. Я выходил, так и ни разу и не сказав о цели своего прихода - её, цель, я никогда не знал и сам. Мне всегда хотелось объяснить, что я - свой, что всё это - и жара на улице, и прохлада внутри, и ароматический дым кальянов, струящийся из всех дверей и окон этого квартала, и древние камни стен домов и мостовой, и ссохшаяся, много лет не плодоносящая смоковница на перекрёстке - и мои тоже. Но нутром, исподволь, в глубине мерцающего под неистовым иерусалимским солнцем сознания, я знал также, что все разговоры - бессмысленны, что я - Чужак. Здесь, в его доме, на улице, на этом перекрёстке трёх эпох, в этом квартале, в этом городе, в этой стране. И - странное дело - думал я, идя домой, качаясь как пьяный, в сутолоке и жаре, - во всей здешней округе, в окружении чужих глаз, чужих запахов, в объятиях чужого языка, я был в безопасности лишь в одном месте, в доме старого Абд-Аллаха, в самом сердце Старого Города, в гостях у семьи заклятых врагов всего, что было мне дорого.

Я больше не приду к нему в гости. Его старший сын Мустафа, с поклоном присаживавшийся к нам на ковёр и подававший блюдечки с угощением, предупреждавший каждое желание Гостя, убит в перестрелке с солдатами, вышедшими на его след после пятидневной погони в пустыне - после того, как он расстрелял в упор в Галилее автомобиль с беременной женщиной за рулём и четырьмя её дочками в салоне. Когда Мустафу застрелили солдаты и об этом стало известно, Лейла вышла на улицу и напала с ножом на пузатого туриста в ковбойской шляпе и цветной рубашке, приценивавшегося к какой-то фигурке в витрине лавочки, - внучка старика приняла шведа за еврея. Я прочёл об этом в газете, я позвонил Абд-Аллаху, я сказал, что никогда не сообщал полиции ни о ком из его семьи, и что о том, что Мустафу разыскивала контрразведка уже три года, я знал тоже.

Я услышал выветренный шепот старика:

-Я знаю, Муса, что ты никому ничего не говорил. Но ты - Сын Смерти, сын проклятого народа, пришедшего к нам из Европы. Я не смогу больше защитить тебя в моём доме. Не приходи ко мне больше никогда. Аллах смилостивился над моей семьёй, мой внук сейчас в Садах, он погиб за веру.

Я окаменел. Я не мог сказать старику о семье беременной поселенки, убитой его внуком вместе с четырьмя маленькими дочками. Это было ни к чему, и он понимал, что я не напомню ему этого сейчас. Он впервые назвал меня Сыном Смерти - так арабы уже тысячу семьсот лет называют нас в глаза и за глаза, как в Европе называли жидами, но я не думал, что он произнесёт эти слова теперь.

Он подождал несколько секунд - вежливый, спокойный, как всегда. Потом сказал чуть громче:

-Муса... не огорчайся. Моему внуку сейчас лучше, чем мне. И... я надеюсь, что той женщине с её детьми тоже будет лучше. Может быть, она ни в чём не виновна, но кто мы такие, чтобы знать это?.. Так решил Всемилостивый и Милосердный, и значит - решил он правильно. Ты хороший человек, Муса. Не приходи ко мне больше. Прощай. Салам... Мир.

-Прощай, отец, - выдавил я и осторожно повесил трубку.



Если опять я устану - от ежедневной погони - сон мне приснится знакомый - ночи короткой награда - хлопают медленно ставни - цокают быстрые кони - в городе Йерушалаим - в городе Йерушалаим.

Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришёл с холмов... (Р.Л.Стивенсон, "Реквием")
Роясь в моём домашнем архиве, я обнаружил папку со старой публицистикой, в разное время опубликованной в израильской и американской прессе.

-----------------------------------------------------



"Неделя", 13.09.1994г.





"...Но никто нас не вызовет

на Сенатскую площадь".


Н.Коржавин.



-Странно как-то всё у вас выходит, Михаил Маркович, - проникновенно и даже немного жалобно произнёс симпатичный высокий опер, медленно прижимая меня к открытому окну третьего этажа одного известного здания в центре Ленинграда.

-...Как-то, знаете, нехорошо даже. То, что язык этот зубодробительный выучили - это хорошо, это помогает партии и народу в движении к намеченным планам. Но вот с сионистами общаетесь, журнальчики почитываете - это, знаете ли, нехорошо. Как вы после вашего педвуза детей учить пойдёте? Мы этого допустить никак не можем. А ещё... - он печально затянулся сигаретой "ТУ". - Ещё ведь вы и мировую революцию собираетесь устроить!

"Шма, Исраэль, Шма, Исраэль, Шма-а-а-а..." - вопило что-то во мне. Начало молитвы, произносимой правоверными в обязательном порядке перед кончиной, прорезалось автоматически. Я знал совершенно точно, что обязан произнести эти слова именно сейчас, перед смертью - ведь за порог этой гнусной маленькой комнаты, где за тонкой стенкой шуршал и щёлкал магнитофон с записью нашей беседы, меня уже не выпустят никогда.

"Шма-а-а-а, что они знают, неужели нашли, барух шем кевод, чтоб они сгорели, леолам ваэд..." В ушах гудело; как сквозь вату, доносились обрывки слов: "Сионисты... Анархия... Тора... Кропоткин... Мартин Бубер... Баадер-Майнхоф... Бен-Гурион... Мировой пожар... Маркузе..."

Я выбрался из этой комнаты, от бесед с направленной в лицо лампой, я выбрался из школы, в которой преподавал, из своей квартиры, из этого города, я вообще выбрался из этой страны.

Я стал читать те книги, которые читать хотел, открыто, в автобусе, дома и на работе, а не в маленькой подпольной библиотеке на окраине города моего детства, в чужом доме, чей хозяин привычно вздрагивал от любого неусловленного стука в дверь.

Я встречался с бывшими узниками советских лагерей, с диссидентами, с демократами, с сионистами, с украинскими, литовскими, армянскими националистами и интернационалистами, с активистами религиозного возрождения всех сортов, цветов и оттенков. Я прочёл массу воспоминаний и тех, и других. Я нашёл в Иерусалиме огромное количество материалов обо всём, что так или иначе было связано с подпольными группами в Советской России. Я не нашёл ничего об ультралевом антибольшевистском движении на необъятных российских просторах, и о людях, в этом движении участвовавших.

Узники Сиона и борцы за гражданские права, эмигранты и репатрианты пожимали плечами, услышав о таких вещах. Обычная реакция опытных зубров бывшего российского разноцветного диссидентства, отсидевших в тюрьмах и лагерях, многолетних отказников, выражалась в пожатии плечами и словах "детский сад", "в первый раз слышу", "какое это к нам имеет отношение?"

...После разгрома коммунистами анархистских движений в 20-е годы в народе о самом этом учении ничего не было известно, кроме безумно глупых статей в советских энциклопедиях и справочниках. Махно приравнивали к Петлюре, о Кропоткине знали лишь то, что его именем названы станция метрополитена в столице и несколько улиц в разных концах страны; периодически высказывалось также предположение, что Кропоткин был первым строителем этой станции, ударником коммунистического труда и инженером-стахановцем.

Даже в жуткие годы сталинской диктатуры существовали группы, идеологически близкие ко взглядам, что излагал в своих многотомных сочинениях мифический строитель московского метрополитена. В начале 50-х годов в столице был ликвидирован молодёжный "Союз борьбы за дело революции", а шестнадцатилетний руководитель кружка - расстрелян.

В конце 70-х годов маленькая группа ленинградских старшеклассников решила объединиться, дабы нести в народ свет идей абсолютной свободы.

С народом ничего не вышло с самого начала - у широких масс знание основ анархизма ограничивалось распеванием в нетрезвом виде двух первых строчек популярной песни "Цыплёнок жареный". Пришлось законспирироваться и разрабатывать программу. Перспективы мировой революции быстро отпали сами собой. Поскольку идеологами кружка были, само собой, евреи, как-то автоматически встал вопрос о борьбе с антисемитизмом в СССР. Ничего путного предложено не было, и за невозможностью бороться ни с юдофобией высших эшелонов власти, ни с массовым антисемитизмом трудящихся, решили искоренять соответствующие контрреволюционные тенденции в собственных рядах. В кружке было несколько евреев, русских, украинец, татарин, немец и армянин. Среди русских вычислили Лёшу Зудова (партийная кличка - Лёва Задов), который был проповедником борьбы с тоталитаризмом и одновременно не жаловал иерусалимских дворян. По примеру японских ультралевых из группировки "Красная Армия" немедленно пришли к выводу о необходимости товарищеского суда над ренегатом. Немец, движимый, вероятно, комплексом вины перед еврейским народом, сходу предложил смертную казнь. Его поддержал армянин, а осуществить приговор добровольно вызвался некто Бригадир (который, как впоследствии выяснилось, был добровольным осведомителем органов). К счастью и для несчастного Задова, и для нас самих, казнь не состоялась по независящим от нас причинам.

К весне 1981 года питерская группа решила установить контакты с единомышленниками в других городах. Приехали товарищи из Риги и Харькова, привезли большое количество спиртных напитков и скверные ксерокопии программ своих кружков. Резолюция новорожденного движения анархистов Россиии должна была быть зачитана после митинга на канале грибоедова, который состоялся первого марта - в связи со столетием уничтожения народовольцами Александра Второго.

Митинг, на который не были приглашены подозреваемые провокаторы, прошёл с большим подъёмом. Длинноволосая девушка в вязаной кофте до колен - представительница питерских хиппи - воюзим голосом зачитала свои стихи, в которых упоминались цветы, растущие из стволов автоматов, а также воспевалась любовь Перовской к Желябову. Весёлый толстяк с юга, делая решительно отмашку рукой, огласил решение неких иногородних товарищей немедленно приступить к тотальному террору против большевиков. В зачитанной резолюции упоминались Бакунин, Лев Толстой, Фанни Каплан, Махатма Ганди и Кон-Бендит. Отдельным пунктом было внесено требование о свободе политзаключённых всех направлений, томящихся в тюрьмах СССР и всех стран мира, и поддержке "борьбы свободолюбивых израильских киббуцников против агрессивного империализма арабских режимов".

По всей вероятности, чаша терпения властей была переполнена этим чудовищным коктейлем из идеололгии антибольшевистского террора, призывов к братской любви и поддержки киббуцев в солнечной Галилее.

Далее, юные революционеры снарядили экспедицию на Синявинские болота с целью поиска ржавого оружия, оставшегося с Великой Отечественной. И оружия на знаменитом Невском пятачке было найдено, действительно, довольно много - в основном, правда, в виде насквозь проржавевших касок и штык-ножей. Местное население из совхозов в районе Синявина в поисках легендарных "шмайссеров" принимало самое деятельное участие.

-Ребята, чего ищете?

-Оружие.

-А... Для чего?

-Для борьбы с коммунистами, товарищ. За свободу.

-О-о... Свобода. Это такое дело: за свободу, браток, и спину погорбатить можно.

И - помогали копать.

...К активным действиям анархисты, к счастью, перейти не успели. К активным действиям, к несчастью, перешёл КГБ. Весной 1984-го года в два приёма взяли всех питерских. На столы гебистов легли программы антибольшевистского восстания, список использованной литературы - Кропоткин, Бакунин, Прудон, Реклю, и - требование освободить узников тюрем и лагерей, севших по политическим мотивам во всех странах мира.

То, как разворачивались события дальше - тема отдельного исследования. Уже находясь в Иерусалиме, я с изумлением узнал, что в период перестройки в СССР, как грибы после дождя, стали множиться анархистские кружки, группы, федерации и конфедерации. В начале 90-х годов движение насчитывало уже тысячи участников и сочувствовавших во многих городах СНГ, имело солидную полиграфическую базу, не один десяток периодических изданий, массовость митингов, ревущие толпы юных фанатов и отличных ораторов в очках, призывавших к раздутию мирового пожара, но при этом, как правило, на собственной домашней кухне боявшихся раздавить даже таракана.

...Я случайно присутствовал на митинге тель-авивских "левых". Среди плакатов "Шалом ахшав" вдруг увидел чёрное знамя. Оказалось - в Израиле образовалось Движение Анархистов. Члены этого Движения - местные уроженцы, выходцы из весьма обеспеченных семей, заявляющие о необходимости всё отдать арабам и всё поделить, и возвращения страны к границам 1948 года.

Я настолько далеко ушёл от революционных идеалов моей глупой юности, что, завязав разговор, сам был уверен - никакой особо нервной реакции эти заявления у меня уже не вызовут.

И вдруг я психанул. Я рассказал им о нашем смешном, неуклюжем, детском подполье, о том, как мы собирались бороться с диктатурой в России. О том, как мне противно смотреть на сытые физиономии тель-авивских теоретиков, с интеллектуальным апломбом рассуждающих о том, как повыгоднее откупиться от земли, на которой они родились, и каждый квадратный метр которой полит кровью их отцов и дедов. Я крикнул, что настоящие борцы за свободу - там, на территориях, в Хевроне и Кирьят-Арбе, - они борются с мразью, власть предержащей; а эти - на этом "шаломовском" митинге - "псы постбольшевистской диктатуры и защитники исламского империализма" (откуда только старая фразеология вылезла?).

Мне сказали, что я - фашист, и я ушёл с этого митинга.

...В одной из центральных газет появилась большая статья об израильских анархистах. Была и цветная фотография - активисты движения на фоне чёрного плаката: два здоровенных кулака, разрывающие какие-то цепи на фоне взрыва. Над этим - огромная надпись: "ХОФЕШ!" ("Свобода").

Я взял эту фотографию, вырезал из газеты и повесил над столом в своём рабочем кабинете. В качестве воспоминания о бесцельно прожитых годах.